— Много у вас коров? — спросил я, всё же стараясь завязать разговор.
— Много. С одной только колхозной фермы тридцать. И ещё хозяйские, — сказал пастух и вдруг горячо, как бы сердясь, добавил: — «Пастух», говорите вы! Что ж такое пастух? Думаете, как раньше, бобыля какого-нибудь пошлют? Не-ет, — с торжеством протянул он, — такого теперь не пошлют! Что он понимал? Ничего! А дую скотину понимаю. Я каждую траву знаю. Я ботанику Флёрова читал.
И как неожиданно он рассердился, так же неожиданно замолчал.
Потом медленно свернул цыгарку и продолжал:
— Вот вы спрашиваете, не скучно ли на этой работе, а я вам скажу: крепко я подружился с коровами. Такое я наблюдаю между ними, что вы не поверите. Вон видите ту чёрную, с одним рогом, которая к загородке бежит? До чего вредный характер у скотины! Вы думаете, чего она бежит? Травы не нашла? Нет! Зависть её мучает. Всё ей кажется: где другие коровы щиплют, там трава лучше. Так и бегает весь день. Сама плохо ест и другим мешает. Хоть к дереву её привязывай!
Я рассмеялся.
— Вы не смейтесь, я правду говорю.
Мы замолчали. Стадо паслось в тишине, и мне казалось, что кто-то с частыми вздохами без устали стрижет и стрижет траву.
Вдруг пастух с беспокойством огляделся по сторонам. Собачка тоже вскочила.
Только сейчас я хорошо разглядел её. Маленькая, с ободранными боками, она казалась жалкой. На животе её виднелись рубцы. Но жёлтые с блеском глаза из-под нависшей шерсти проницательно смотрели на пастуха.
— Где же Лысуха? — тихо, с укором спросил он.
Собачка посмотрела в сторону леса и без лая бросилась бежать. Её тело на сухих, жилистых ножках легко переносилось через бугорки, поросшие лисохвостом и белым клевером. Вскоре далеко в лесу раздался её тонкий и нервный голос.
— Неужели она приведёт корову? — недоверчиво спросил я.
— А то как же! Хоть за двадцать километров приведёт, — ответил пастух. — Нам за неё сто рублей денег и три мешка муки давали, — ласково добавил он.
— Но почему она такая облезлая? Больна, что ли?
— Нет, — неохотно ответил пастух. — Это она человека спасала.
— Кого? Вас? — живо спросил я.
— Нет.
Мальчик отвернулся, прищурил глаза, и было видно, что не хотелось ему вспоминать о собачке. Он поморщился и вдруг неожиданно сказал:
— Я ведь беспризорный был. И вовсе не меня она спасла.
Я столько знал и слышал о беспризорных, ставших учёными, писателями, инженерами, что не удивился бы, увидев их на стройке, на профессорской кафедре.
Но здесь, на лугу, с кнутом, с собачкой, лающей на коров, это мне показалось удивительным.
— Любопытная история, — сказал я.
— В том-то и дело, что истории никакой не было.
— Но всё же? — настойчиво допытывался я.
И, должно быть, так много любопытства было на моём лице и так ласков был вечер, что захотелось поговорить и пастуху.
Он сорвал сладкую травинку пырея, пожевал её и начал неохотно:
— Что же тут рассказывать? Интереса мало. Был я беспризорный, и на покражу ловчей меня не было. И не было у мужиков под руками такого камня, который бы за мной не летал. Да, собачка… Что ж она, собачка? — продолжал он тихо, вдумчиво, будто говорил сам с собой. — Долго я красть не переставал. Потом замечаю, будто мужики подобрели: бить меня меньше стали. С чего бы это, думаю? Сытей, что ли, живут? Однажды, как поспели на колхозных огородах помидоры, разбежалось нас из колонии человек десять. Дали знать в милицию. Устроили облаву, и поймал меня пастух Лысовой. Сам вызвался милиции помогать.
Сейчас я у него на квартире живу. А тогда он мне врагом показался. «Что ж это ты, — говорит, — злой травой растёшь?» Вырвался я от него и кричу ему: «Погоди, я тебе ещё покажу злую траву!» И стал он меня с тех пор бояться.
Пастух снял шлем, подставил голову под вечерний холодеющий воздух, поднял рукою со лба тонкие чёрные волосы и продолжал:
— Лежу это я раз в пшенице — опять из колонии убежал — и грызу, как тушканчик[1], зерно. А пшеница уже поспела. Но восёловский колхоз косить начал. Время было, как сейчас, перед закатом. Слышу — кончили работу косилки. Бригады по дороге прошли. Тихо стало кругом. Вдруг почудилось мне, будто кто-то по пшенице ходит. Нашарил я камень — как его туда, в поле, занесло, сам не пойму — и приподнялся чуть-чуть. Гляжу — дрохва. Птица такая. Вы её не знаете. А мне она по Дону, по Кубани хорошо знакома. Зовут её там дудаком. Ещё я маленький был, а ею очень интересовался. Хорошая птица. Прилёг я опять и удивляюсь: откуда тут, под Курском, дрохва и как она меня не заметила? Знаю, что птица пугливая, за километр к себе не подпустит. Сама она громадная, весом с барана, а голова куриная, только под бородой косички. Ах, думаю, милая, что ж это ты тут делаешь? А она клюнет что-то и отпустит, клюнет и отпустит. Слышу — мышь пискнула. Ага, значит, это её она долбит… Хорошо, думаю. Потом суслик свистнул. Она — суслика. Раз стукнет, и конец — не свистит больше. И так при мне штук десять их прикончила. А ходит по пшенице, точно по стеклу, ни одного зерна из колоса не выбьет. Вот удивительно! Хотел я подтянуться поближе, но слышу: заметила — побежала. Я — за ней. Из пшеницы ей сразу не подняться — тяжёлая, разбег нужен. Выбежала она к самым новосёловским косилкам и пустилась прямиком по жнивью. Потом повернула вправо, влево — ветра ищет взлететь. А ветра нет. Распустила крылья, хвост двадцатипёрый, намахала себе ветра малость и поднялась кое-как. А я стою и камень в руках держу. Откуда тут, думаю, дрохва? Не её это места. Птица она степная, наша, донская птица. В чём причина? Повернулся я и потихоньку пошёл вдоль жнивья и всё думаю про дрохву. С одного края солнце в пшеницу садится, с другого встает над пшеницей звезда. Гляжу я по сторонам — простор, такой простор, какой любят стрепет да дрохва. И тут я догадался. Боится дрохва межи — по ней человек ходит. А как межи не стало, дрохва и сюда пришла. Вот как, думаю, коллективизация-то повернулась.