было говорить, чтобы всякие там грозно-печальные мысли не лезли в голову.
— Говорят, Дмитрий Иванович, городок наш скоро большим станет?
— Говорят, говорят, — шевельнул губами старик.
— Глядишь, и вернётся к нему былое величие?
— Глядишь, глядишь...
Они вступили на Торговую площадь и отдали себя пронизывающим лучам закатного солнца. Снова увидел ярко высвеченное лицо старика Николай Андреевич, снова почудилась ему в лице старика та страшная омертвелость, которая как бы упреждает окружающих о скорой, неотвратимой беде.
— Присядем, — предложил Николай Андреевич старику, когда они вошли в сквер, разбитый посреди Торговой площади.
— Присядем, — покорно согласился старик и тяжело опустился на первую же скамью.
Николай Андреевич сел рядом и привычно откинулся на спинку. Так вот, здесь вот он много раз сиживал раньше. Отсюда далеко и широко было видно. Вспомнилось вдруг, что здесь, на этой самой скамье, чуть ли не в такой же вот закатный час был у него три года назад решительный разговор с женой. Тогда ему казалось, что он прав, во всём прав. Он был убеждён — надо уезжать. Городок засасывает его. Здесь нечего ему делать. Он учился, он много лет шёл к тому, чтобы стать архитектором, ну хотя бы строителем больших жилых домов, а ему здесь предлагают чертить планчики изб. Архитектор по пятистенкам! Он был убеждён, что едва лишь попадёт в большой город, подойдёт к большому делу, как всё и сладится, как всё и начнёт ему удаваться. Да, выходило так, что семья тянула его назад, мешала ему, вязала по рукам. Жена не могла уехать вместе с ним: её выбрали судьёй, у неё был свой путь, она на свой лад всё собиралась ладить. Им трудно, невозможно даже становилось вместе. Тогда казалось, что трудно и невозможно. Тогда ещё казалось, что его отъезд не столь уж и великая беда. Тогда говорилось о годе, который понадобится ему, чтобы найти себя и попытать себя в большой работе.
Прошло три года, а большая работа всё ещё впереди. И какая она, эта большая работа? На что ты замахиваешься? Что ты можешь?
Дома, дома, много домов уже вытянулось вереницей перед твоим внутренним взором. Ты их строил, один из многих, ты тоже участвовал в их рождении. Но то ли это, чего ты хотел? И ещё: а где сейчас твой собственный дом? Где он? Куда подевалось все?
Можно винить во всём не только себя, можно винить во
многом и жену, её неуступчивый, какой-то мужской твёрдости характер. Пусть так. Разве дело в том, кто виноват больше, кто меньше? И разве легче станет тебе на душе, если часть вины за случившееся свалишь ты на другого?
Отсюда, с этой скамьи, если сидеть вот так, запрокинувшись, хорошо видны Ключевка и лес за ней, а вон там вон, вдали, — белые стены монастыря. Он вспомнил, как дочь говорила ему об этом монастыре. Она удивительно точно говорила. Ведь вот девочка совсем, а как верно всё увидела. Да, издали легки и приветливы будто эти белые стены, а подойдёшь поближе — начинают они давить на тебя, начинают страшить.
— Вы считаете, Дмитрий Иванович, что у Тани есть талант? — спросил Николай Андреевич притихшего, словно задремавшего старика.
— Обещает, — сказал старик. Нет, он не спал и, казалось, даже был готов к этому вопросу. — Многое обещает твоя дочь, Коля. Как знать, кем она там ещё будет — художницей ли, строителем ли, врачом, может быть. Не в этом суть. Она у тебя с хорошей душой, она смышленыш у тебя, она какая-то вся светлая у тебя — вот в чём суть. Да, похоже, похоже, что выработается она и в художницы. Уже и теперь порядочно рисует, пожалуй, получше, чем ты мальчишкой-то рисовал. Но не в этом суть, не в этом суть. — Старик поспешно поднялся со скамьи. — Пойдём, душно тут.
Они снова тронулись в путь, миновали маленький сквер и вот уж и вступили на ту самую улицу, посреди которой друг против друга издавна стоят два дома — черепановский и васильевский. В том, под зелёной крышей с ветвистой берёзой у калитки, Николай Андреевич и родился. Это был родной его дом. И эта улица была родной ему улицей. И этот город был родным ему городом. И всё окрест было родным. А сам он, а сам он был ныне заезжим здесь человеком. Всего три года, а сколько перемен, перемен... И сколько у грат. Но вот старик живёт здесь всю жизнь, а и он здесь чужой, горько чужой. И уже ничего не поправишь, уже поздно ему что-либо поправить. А тебе?!
Их улица горбилась крутым посредине бугром, и дома за ним открывались не сразу — сперва крыши и деревья, потом наличники, окна. Черепановский дом был здесь самым большим, он уже встал перед глазами во весь свой рост, прихмурившись, нежилой будто. А дом напротив открывался медленно, и Николай Андреевич, сам того не замечая, прибавил шагу, заспешил вперёд.
Вот он, вот он и открылся глазам, его родной дом под зелёной крышей, с ветвистой берёзой у калитки. Взойдя на бугор, Николай Андреевич остановился. Он и думать не мог, что так взволнует его вид этого скромного жилья тех лет, когда он был ребёнком, тех лет, когда он был юношей, и многих-многих лет, за вычетом только трёх последних.
Николай Андреевич задержался на бугре ещё и потому, что прямо перед собой увидел Таню и Сашу, которые, ещё не заметив его, о чём-то оживлённо разговаривали, сидя на низенькой скамейке — он сам врыл её — возле калитки. Сейчас Таня поднимет голову, чуть поведёт глазами и увидит его. Что она подумает? Она подбежит к нему, решив, что это он пришёл домой, вернулся домой. Что он ей скажет? Не надо было идти сюда. Как он не подумал о том, что дом старика стоит напротив его дома? А может, подумал? Может, это он хитрит сейчас с собой?
Черепанов нагнал его и тоже остановился на вершине ·бугра, чтобы отдышаться.
— А вон и Таня твоя, — сказал он обрадованно. — Сейчас подбежит и начнёт спрашивать про что-нибудь самое важное. У неё теперь всё — самое важное. Вглядывается в жизнь. Начинает разбираться. А человечек она зоркий, пытливый.
Николай Андреевич слушал Черепанова с тяжким сердцем. Он-то знал, что Таня сейчас не подбежит к старику с ясным лицом, не заговорит с ним звонко-радостным голосом.
— Дмитрий Иванович, — желая предупредить его, осторожно заговорил Николай Андреевич. — Что это там у вас вышло с ребятами? Вы стреляли в них, что ли? Таня очень огорчилась, узнав об этом. Очень. Пожалуй, она...
Николай Андреевич не договорил, испугавшись горестно вскинутого к нему лица старика.
— Узнала? — шепнул гот. — Я и сам закаился... Узнала?.. Ну как ей объяснить, что это я не подумавши, что это я по привычке, что ли? Пальнул, а уж потом и всё вспомнил, что незачем, что не жаль. Вспомнил, что старый, что помру скоро, что не для кого и беречь. Ну как ей объяснить? — Старик мучился и горевал так, что тяжко было смотреть на него. Неожиданным это было всё в нём, новым.
— Пойдёмте, — решительно сказал Николай Андреевич, беря его под руку. — Как-нибудь помирю вас.
Они начали спускаться с бугра, и тут Таня и Саша увидели их. Таня вскочила и заметалась, не зная, как ей быть. К дому шёл отец, и надо было бежать ему навстречу. Но рядом с ним шёл Черепанов, с которым она не могла сейчас встретиться. Что делать?! А они всё ближе, всё ближе.
Вскочил, заметался и Саша. Рядом с ним, на скамье, прислонённая к изгороди стояла какая-то картина. И вот теперь он принялся лихорадочно укутывать её куском мешковины, обвязывать бечёвкой.
Николай Андреевич и Черепанов подошли к ребятам, и старик устало сел на скамыо.
— Не прогоните? — Он наклонился к Саше, шепнул ему: — Успел, наябедничал? А я как раз собирался разыскать тебя, хотел, ну что ли, извиниться перед вами.