«Не буду, не буду, Танюша. Много ещё этих задач у тебя будет в жизни. Ох, как много...»
А часом позже она умерла. Вдруг села на кровать, неловко привалилась плечом к стене и закрыла глаза. Заснула? Нет. Уж больно тихо стало в комнате.
Всю Танину жизнь бабушка дышала где-то совсем рядом, и где-то совсем рядом слышался её голос. А тут всё стихло, оборвалось.
Такого одиночества Таня не смогла выдержать. Она вскрикнула и выбежала на улицу.
Пришли соседи, кто-то сбегал за матерью.
На другой день бабушку хоронили. Тане запомнился этот день, зимний, снежный, чуть-чуть уже пахнущий весной. Никогда прежде не бывала Таня на кладбище зимой. Летом — другое дело: летом она частенько забегала сюда с ребятами. Здесь было интересно, было много цветов и росли самые большие в городе берёзы. И летом здесь было обыкновенно — много людей, иногда играла музыка. Как в городском парке. Но зимой, в этот снежный, безморозный день, всё здесь показалось Тане необычным. Могилы почти скрылись под снегом, кресты на них были как домики под снежной шапкой, как избушки на курьих ножках из сказок. И узенькие тропинки едва виднелись между деревьями, странно вдруг обрываясь у какого-нибудь снежного бугра. Берёзы за снегом не белели, а чернели. И было так тихо и так грустно, что звонким казался снежный скрип под ногами и больно было вслушиваться в собственный голос. Наверное, поэтому, все, кто провожал бабушку, почти не разговаривали между собой, а если говорили, то шёпотом.
К могиле шли гуськом, оскальзываясь, забредая по колени в снег. И каждый шёл, как за белым забором, отгороженный от других косо падающими крупными снежинка-
ми. Белое и чёрное, тихое и звонкое, глубокая зима и запах весны — вот что осталось у Тани от этого дня.
То, что бабушки нет больше и никогда не будет, Таня поняла не сразу и не на кладбище, а когда вернулась домой. Перед глазами всё ещё падал снег, стояли чёрные берёзы. И вдруг, как вспыхнувший огонь, увиделась ярко-рыжая в отвале земля у отрытой могилы. И жёлтый гроб, и бумажные блёклые цветы, и бабушкино лицо, но не живое, каким знала его Таня всю свою жизнь, а застывшее и бледное.
— Прощай, бабушка, — сказала Таня, войдя в дом, и заплакала.
И вот она осталась одна с матерью. Отец уже три года был в отъезде. Он работал в Москве, он был архитектором. Таня никак не могла понять, отчего отец всё не ехал к ним и не ехал. Она соглашалась, что проектировать дома — дело не шуточное, но ведь месяц-то в году полагается людям отдыхать. Взял бы в этот месяц да и приехал. Мама объясняла — отец работает без отпуска. Проектировать дома сейчас нужно очень спешно: их ведь сейчас строят превеликое множество. Да, это так. Таня не пропускала ни одной заметки в газетах, где писалось о строительстве новых домов, она пять раз ходила на документальный фильм, рассказывающий, как создаётся в Москве огромный жилой район с морским каким-то названием — Юго-Запад. И дома в этой совсем новой Москве были точно океанские корабли — громадные и лёгкие. Они будто плыли по своим широким улицам, уходившим до горизонта. Сердце замирало от удивления и гордости, когда возникали на экране эти дома-великаны, такие светлые, добрые, ясноглазые. И один, уж хотя бы один из этих домов, построен по проекту её отца. В нём поселились сейчас сотни семейств. И все они счастливы. Да, конечно, быть архитектором — дело
не шуточное. И, пожалуй, пожалуй, архитекторы иногда и вовсе не берут себе отпусков. Может быть, так оно и есть, так оно и нужно, но... но всё же хоть на недель-ку-то отец мог бы приехать. А если не он к ним, то они к нему. Отчего они-то к нему не едут в мамин отпуск? Мать объясняла и это. Ведь дочь же знает, что быть судьёй — дело тоже не шуточное. А её избрали совсем недавно, она ещё и опыта настоящего не имеет. «Подумай-ка, легко ли судить людей? Понимаешь — судить? Тут уж не до отдыха — надо учиться всякий свободный час, надо столько всего узнать, доченька, столько всего...»
Таня понимала, конечно, — судьёй быть не легко. Но всё же, всё же, на недельку взяли бы да поехали...
«Нельзя», — отвечала мать тихо и печально и вся угасала, как вот сейчас, у окна.
Так они и жили одни — дочь да мать. После смерти бабушки Таня научилась сама растапливать печь, сама разогревала себе обед, если не было матери, сама прибиралась в комнатах. И даже сама с собой вслух разговаривать научилась, когда управлялась с кастрюлями и сковородками: «А вот я вас сейчас на огонёк... А вот и будет с вас...»
Хоть и редко, но отец всё же писал. Таню огорчало, что его письма были всегда очень короткими и почти об одном и том же. Здоров... Много работаю... Здорова ли дочь?.. Как учится?.. Вот и всё. Иногда от него приходили денежные переводы. Таня радовалась им. Она знала, все деньги, которые присылал отец, мать до копеечки истратит на неё, на Таню, и станет покупать не какие-нибудь скучные нужные вещи, а что-то совсем неожиданное, что только Таня не попросит. Один раз купила фигурные коньки с белыми ботинками, потом огромную готовальню, совсем такую, какая была у отца, потом фотоаппарат «Киев» — очень дорогой и сложный. На фигурных коньках Таня не каталась —
ей больше подходили её старенькие снегурки, готовальня ей была без надобности, фотоаппарат слишком уж был сложен. И всё же это были любимые Танины вещи, на которые почему-то было всегда грустно смотреть, хотя они были совсем новые и красивые. В них жила какая-то тайна, в этих вещах, тайна, связанная с отцом, и с тем, что он так долго не едет домой, так редко и коротко пишет им, и с тем, что деньги, которые он присылает, мать всегда тратит на подарки Тане.
Смутная тревога, как до поры притаившаяся боль, давно уже жила в Тане. Она разгоралась всякий раз, когда в доме появлялся дядя Гриша — старый мамин друг. Он был другом и отца. Они все были друзьями ещё со школьных лет. Таня хорошо помнила, как они вспоминали втроём, когда ещё жил дома отец, свои школьные годы. И кто как напроказничал, и кто что смешное сказал — в те давние-предавние времена. Ничего особенного смешного в этих воспоминаниях Таня не находила, но мать, и отец, и дядя Гриша, что бы им ни вспомнилось, тотчас принимались хохотать и так молодели и добрели лицами, что и Таня невольно улыбалась. Смешной народ эти взрослые: вспомнят, как провалился кто-то из них на экзаменах, и смеются. И громче всех дядя Гриша. Таня тогда очень любила его, всегда радовалась, когда он приходил к ним — рыжий, весёлый, громкоголосый. А теперь не радуется. Теперь, когда он приходит, Таня спешит придумать какую-нибудь причину, чтобы уйти из дома. Да и дядя Гриша не удерживает её, и вовсе не такой он теперь весёлый, как прежде. Всё больше молчит. Курит и молчит.
При нём и мать на себя не похожа. То слишком уж весела, а то вдруг загрустит, забьётся в уголок, как вот сейчас, и тоже молчит весь вечер, глядя за окно на дорогу.
— О чём ты, мама? — Таня подошла к матери, присела подле неё на валик дивана, пристально глянула туда же, куда и мать, — на укрытую сумерками дорогу.
Она показалась ей синей, как речка холодным утром, и незнакомой, таинственной, точно это была не та самая дорога, по которой всю свою жизнь бегала Таня, а какая-то совсем новая, нехоженая.
— Странно! — проговорила вслух Таня.
— Что ж тут странного? — сказала мать. — Вот вспомнилась бабушка, подумалось, что одни мы теперь с тобой...
— А я не о бабушке подумала, — сказала Таня. — Я про дорогу. Смотри, какая она незнакомая. И синяя какая. Как река, верно? И кажется, если пойти этой дорогой, то попадёшь не в наш город, а в какой-нибудь совсем незнакомый. В нём будут высокие дома — лёгкие и белые, как океанские корабли. Я даже знаю, как этот город называется. Сказать?
— Скажи.
— Юго-Запад. Мамуся, возьми на недельку отпуск, поедем к папе!
— Нельзя...
— Прошу тебя, ну прошу тебя!
— Нельзя, дочка. Да, о чём ты меня просила — краски тебе купить?