— Да, краски.
— Настоящие?
— Настоящие.
— Хорошо, завтра же пойдём с тобой в магазин и купим. А теперь мне идти пора. Не скучай, займись чем-нибудь.
Мать быстро поднялась, торопливо прикоснулась губами к щеке дочери, распрямилась, замерла на миг, точно заколебавшись, не решаясь сделать первый шаг, и порывисто шагнула к двери.
С порога обернулась;
— Только вот не нравится мне этот твой учитель. Скверный старик.
— А ты его и не знаешь совсем! — сказала Таня, отчего-то вдруг страшно рассердившись на мать.
— Встречались...
Мать переступила порог и притворила за собою дверь.
— Ну и что же?! Ну и что же?! Ну и что же, что встречались?! — крикнула ей вслед Таня и тихонько позвала: — Мама, вернись...
Подождала, вытянувшись, не откроется ли дверь, потом обернулась к окну и жадно глянула на дорог}'.
По синей, синей в сумерках дороге, странно высокая на тоненьких каблуках, странно переменившаяся в лунном свете, будто продрогшая вся, шла мать. Торопливо и робко, торопливо и робко. Вот-вот оглянется, вот-вот поворотит назад. Но нет, не оглянулась даже.
— Дорога, дорога, — горестно шепнула девочка. — Куда ты?..
3
Уже и лето, и жара пришла, и тянет на речку, к ребятам, и множество ещё надо переделать дел, а Тане всё недосуг. Тенью бродит она за Черепановым, и не устаёт дивиться ему, дивиться чуду, которое творит он своими кисточками на полотне, и не устаёт мысленно спорить со стариком. Так, почти совсем так, а всё-таки что-то не получилось.
С Черепановым было трудно. Резок на слово, нетерпелив, насмешлив. Никто никогда так с Таней не разговаривал: «Держи! Неси! Жди!» А то и хуже: «Девчонка! Бестолочь! Увалень!» Какой же она «увалень»? И если бы не его умение творить из красок совсем похожий на правду
мир, будто брал он на кончики кисточек крохотные волокна самой жизни и клал их потом — одно к одному — на холст, если бы не это волшебство, каким владел он, Таня ни за что бы на свете не стала дружить с ним. Дружил ли с ней Черепанов, она не знала. А она, конечно, дружила. Раз целыми днями все с ним да с ним — значит, дружит.
Была и ещё одна причина, которая удерживала Таню возле Черепанова. Старик умел рассказывать. Он знал такое, о чём Таня никогда и не слышала, хотя порой совсем рядом с этим неведомым шла её жизнь. Рассказывая, Черепанов всегда обращался к Тане как к равной, наперёд полагая, что она всё поймёт из того, что он говорит. Таня была благодарна ему за это. Она ненавидела сюсюкающий тон, каким разговаривали с ней иные взрослые, думая, что она ещё ребёнок, совсем несмышлёныш. А ведь она понимала, она всё понимала. Иногда она просто не решалась сказать об этом — о том, что всё понимает, боялась обидеть человека, который говорил с ней. Ей вдруг становилось жаль этого человека с его взрослой слепотой и простоватостью. И она покорно кивала головой и послушно и кротко соглашалась со всем, что ей говорили, не умея только в эти минуты прямо смотреть в глаза собеседнику.
То, что Черепанов говорил с Таней как с равной, очень нравилось ей. Но её пугала неизменная раздражённость, с которой вёл свои беседы старик. И мрачнел солнечный мир вокруг Тани, лукавыми и недобрыми становились люди, даже те, что всегда казались ей славными и открытыми. Будто бы и умно говорил старик, и занятно, и зорко, а всё-таки, всё-таки до конца его словам не верилось. Слушая его, Таня и соглашалась и не соглашалась с ним, как соглашалась и не соглашалась с тем, что изображал он на своих картинах. Но ей не всегда хватало решимости сказать ему об этом. Она уже убедилась, что Черепанов не терпел возра-
жений. Того и гляди, если начнёшь с ним спорить, рассердится и прогонит. А Тане теперь было бы очень трудно расстаться с Черепановым, с его наукой, с его рассказами и с его холстами и красками, с помощью которых, что там ни говори, он всё же умел творить чудеса. Вот и приходилось ей учиться терпеть да помалкивать, не ведая того, что это тоже наука — терпеть да помалкивать, — и наука не из малых.
В солнечные утра, какое выдалось и сегодня, Черепанов отправлялся, по обыкновению, писать этюды в недалёкий лес. Но он никогда заранее не предупреждал Таню о своих планах. Приходилось подолгу караулить минуту, когда старик выйдет из дома, чтобы потом, как бы невзначай, выбежать ему навстречу.
— Дмитрий Иванович, можно я с вами?
Старик не отказывал. И Таня уже знала: если он лишь молча кивал на её просьбу, значит, не в духе и с ним лучше помалкивать. Если же коротко отвечал или даже здоровался, чуть прищурив глаза, что заменяло ему улыбку, стало быть, настроение у него хорошее и он, пожалуй, ей нынче что-нибудь преподаст.
Сегодня старик был явно в духе.
— Здравствуй, здравствуй, Татьяна Николаевна, — поприветствовал он Таню хрипловатым, прокуренным голосом и даже чуть-чуть покривил в улыбке сухие губы, полагая, что просиял во всё лицо.
— Здравствуйте, Дмитрий Иванович! — обрадованно воскликнула Таня, усмотрев в кратком приветствии старика столько всего для себя хорошего, обещающего, что так и засветилась счастьем. — Значит, в лес?
— Туда.
— На этюды?
— Как сладится.
— Маслом будем или акварелью?
— Мы-то? — в блекловатых, зорко-твёрдых глазах старика искоркой пробежала усмешка.
Таня смутилась:
— Не я, конечно, а вы, Дмитрий Иванович.
— Поглядим. Натура подскажет. Ну, двинулись.
Путь в лес шёл мимо Торговой площади, через единственный в городе мост на Заречную лесную сторону.
Возле самого моста, на высоком холме, стояло приземистое кирпичное здание, с окнами-бойницами, с могучими стенами и крепостными башнями по углам. Глубокой стариной веяло от этого строения с закаменелыми в кладке кирпичами. Некогда в этом доме-крепости жил воевода, Несколько столетий назад. Сто лет — сколько это? Сколько это, если тебе всего тринадцатый год? Прикрыв ладонью глаза, Таня попыталась представить дом воеводы в те сказочно далёкие дни, когда там жили люди в кольчугах и шлемах, когда по стенам ходили копьеносцы, а у дверей стояли часовые с алебардами. О чём думали тогда люди, о чём мечтали? Много раз бывала Таня в доме воеводы. Теперь там был городской музей. И Таня почти наизусть знала каждую надпись в этом музее под каждым экспонатом. Их не так-то уж было и много. Старинная утварь, очень бедная. Неужели люди когда-то ели из этих кривобоких чашек, пили из этих тёмных узкогорлых кувшинов? Неужели из года в год, из века в век такой тяжкой была их жизнь? Всё давалось им ценой невероятных усилий. Мир вокруг был враждебен и суров.
В музее повсюду были развешаны печатные предупреждения: «Экспонаты руками не трогать!» Но Таня всё же трогала. Иначе она не могла до конца понять и до конца ощутить странное — и горькое и радостное сразу — чув-
ство, которое охватывало её уже на пороге дома воеводы. Такое странное чувство, будто она входит к живым людям, она — одна из них, и вот сейчас кто-то окликнет её громким, властным голосом и что-то велит ей делать, что-то самое простое, что делается тут каждый день. И Таня готова, все силы её души напряжены, сердце замирает от радости и страха. Она готова. Она только боится, что ей не совладать даже с самым малым делом, которое велят ей сделать. Она ничего не умеет, у неё очень мало сил. А здесь вокруг ходят сильные люди, статные и суровые, в негнущихся одеждах, с голубыми, как небо родное, глазами. Родные люди...
Это отец научил Таню ходить по музею не как по музею, а словно в своём собственном доме. Только в давнишнем, в давнишнем. Он умел так. Он делался тихим, сосредоточенным, со стороны даже смешным, будто глухим и слепым, если не догадаться, что он теперь где-то очень далеко. Иногда только вдруг взглядывал он на дочь, тоже будто издалека, и проговаривал одно какое-нибудь слово, тоже будто издалека. Необычное какое-нибудь слово, протяжное и звонкое. Наверное, одно из тех, что звучали здесь тогда, в те давние времена. Жаль, Таня забыла эти отцовы слова. Мала была да и не думала, что отец вскоре так надолго уедет. Потому и не берегла эти слова, не запомнила, помня лишь их звонкий и протяжный звук.