Отец, отец, где ты теперь?.. Вот и ты тоже далеко-далеко. Вот и тебя тоже надо вспоминать, прикрыв ладонью глаза.
Хорошо ли так? Зачем же так?..
— Ты это о чём задумалась? — заглянув в Танины печальные глаза, ворчливо спросил Черепанов. — Идёшь на этюды — поглядывай, а не жмурься. Шире, шире мир глазами хватай и слушай, жадно до всего прислушивайся.
— Я и смотрю, я и слушаю, — печально проговорила Таня.
— Что-то не похоже, — сказал старик. — Грустишь. Какие такие в твои годы могут быть печали?
Таня собралась было ответить, собралась было рассказать старику, что вспомнилось ей, как ходила она в крепость-музей с отцом, а вот теперь он уехал, и нет его и год, и другой, и третий, но Черепанов равнодушно отвернулся от неё и пошёл вперёд ещё быстрее, будто побежал от её слов. Ему не интересно было её слушать. Так всегда: сам говорит, а её не слушает, а если и слушает, то нетерпеливо и вдруг прервёт какой-нибудь фразой вроде этой вот: «Какие такие в твои годы могут быть печали?»
«А вот и могут! — горько подумалось Тане. — Ничего-то ты, дед, не понимаешь!»
Она всерьёз обиделась на него и понурилась, готовая, скажи он ей ещё хоть одно обидное слово, повернуться и пойти прочь.
Но Черепанов такого слова не сказал. Догадался, что и так не на шутку её обидел. И решил мириться. На свой лад, конечно: не стал просить у неё прощения, не протянул ей руку и не улыбнулся даже, а просто заговорил своим глуховато-скрипучим голосом, начав один из своих рассказов, за которые Таня многое ему прощала.
Вот прошли они дом воеводы и идут мимо церкви, и Таня знает, что она очень старая. И даже как её отстраивали после пожара, обложив налогом всех жителей города, и про это знает. А вот то, что в церкви этой во время революции шёл бой, про это она не знала. Да, был бой. Белые засели в алтаре и отстреливались из пулемёта. А красный партизан Чижов, отец её большого друга Саши Чижова — отец его теперь уже умер, — схватил гранату и бросился к алтарю: «Сдавайтесь, гады!» Ну, белые и сдались.
Таня видела фотографию Чижова, Сашиного отца, на стене в музее. Совсем молоденький, только немного постарше Саши. Так вот он какой был, оказывается, Сашин отец. А он бы, Саша, такое мог? Спроси его, так скажет, что мог бы. А на самом деле? Как проверить? Белых теперь нет, в церкви давно, сколько Таня себя помнит, помещается какой-то склад и пимокатная мастерская и ещё фотоателье Как проверить?
Таня думала, что всё знает о церкви — стоит и стоит, старая и старая, и вот ещё валенки в ней катают, и вот ещё снимают на карточки, и всегда, когда идёшь мимо, пахнет от неё солёными огурцами и прелой картошкой. Но Черепанов взял да и рассказал ей то, чего она никогда не слышала. Оказывается, в церкви-то был бой. И Сашин отец, совсем тогда почти такой же, как Саша теперь, кинулся на белых с гранатой: «Сдавайтесь, гады!»
А старик всё продолжал рассказывать. Оказывается, церковь эта сестра-близнец московской, что недавно ещё стояла в Москве у Красных ворот — есть там такая площадь. Ключевские-то градоправители в те поры, когда церковь строилась, не шутя решили потягаться с Первопрестольной. Как там, мол, так и у нас. И церковь такая, как в Москве, и вот летний собор, что стоит на холме, единственный в городе, где ещё молятся, тоже такой, как в столице. Черепанов сам видел в Москве совсем такой же.
Тут старик хитро прищурился и даже приостановился, чтобы подбить итог своему рассказу:
— Да и дешевле оно по готовому-то проекту строить. Отцы города в старину копеечку считать умели. Не то что нынешние...
— А что такое отцы города? — спросила Таня.
— Не знаешь? — усмехнулся старик, снова пускаясь в
путь. — Да вот взять хотя бы твоего собственного папашу. Как же, городской архитектор!
— Бывший, ведь он уехал, — сказала Таня.
— Ну вот и отец, стало быть, бывший.
Тане почудилось, что последние слова старик проговорил как-то не просто, будто прихмыкнул. Она быстро наклонилась и заглянула ему в лицо. Нет, не улыбается, но пот глаза всё же отвёл — что-то вдруг приметил под ногами и упёрся глазами в землю. А потом тихо так, миролюбиво, заговорил дальше:
— А вот его дружок закадычный, уважаемый наш Григорий Петрович, тот и ныне в отцах.
И опять Тане почудилось, что в словах старика прозвучал тихонько смешок. И опять глянула она в его лицо. Нет, старик не улыбался, и в глазах его, которые он теперь не стал прятать, тоже ничего такого подозрительного Таня не приметила.
— Это потому что дядя Гриша секретарь райкома? — спросила Таня. — Потому он и отец?
— Потому, потому.
— Но ведь он — второй секретарь.
— Стало быть, и отец второй.
Тане не захотелось больше заглядывать в стариковское лицо. Всё равно он такой хитрый, этот старик, что его врасплох не застанешь.
— А мама? Кто же тогда моя мама? — спросила она, вдруг почему-то вспомнив, как очень давно, теперь уже очень давно, когда ещё отец жил здесь, а не строил свои дома в Москве, сидели они все трое, мама, отец и милый, весёлый, рыжий дядя Гриша — тогда она его очень любила, — у них в доме за столом и громко, перебивая друг друга, спорили. О чём спорили, Таня уже забыла. Помнилось только, что голоса у них были весёлые и что отец часто
смеялся в тот вечер. По-своему, негромко, больше глазами, чем голосом.
— Да и мама твоя — тоже отец, — услышала Таня теперь уже с явной ехидцей произнесённые Черепановым слова.
Она и забыла про него. Вспомнившееся так живо встало перед глазами, что даже будто ожило в звуках. И вот вдруг скрипучий, усмешливый голос старика:
— Как же, судья! В прежние времена мировой судья в большой силе был. Назначался из самых уважаемых, из самых почтенных. А вот теперь...
Таня быстро повернулась и вот наконец встретилась глазами с глазами старика. Ей показалось, что в глазах у него двигались, плыли куда-то маленькие колючие льдинки.
— Что ж, правду сказать, властная женщина... — услышала она незнакомо отрывистый голос Черепанова.
Это он так говорил про её маму!
— Она справедливая! —сказала Таня, гневно вскинув голову. — Все говорят, она справедливая...
— Знаю, встречались!..
Старик внезапно остановился и стал раскладывать мольберт, далеко ещё не дойдя до леса, куда держал в этот день с Таней путь.
— Попишу-ка я речку, не тянет меня что-то сегодня в лес. Видишь? — И он указал девочке изогнувшуюся вдали и много ниже того места, где они стояли, неширокую ленту реки. — Видишь, как она тут петляет? Коварная, с норовом. То вот такая вот, то вдруг прямиться начнёт. Лет тридцать назад так разлилась, что всю Заречную залила. А помню, был год, чуть вовсе не высохла. Коварная, с норовом, — повторил он.
— Я не согласна! — сказала Таня, сама себе изумившись: так запальчиво прозвучали её слова. — И вовсе она
не коварная! Это вы так на неё смотрите. А она весёлая, вся в ключах. Ведь недаром же её Ключевкой зовут. Вода в ней прозрачная, как в роднике, и дно всё до единого камушка видать. И мою маму вы не смеете бранить — мою маму все любят!
— Вон оно что! — усмехнулся Черепанов. — Обиделась! Да я разве её бранил? Наслышан да и встречались, а бранить не бранил.
— Я по глазам догадалась, — сказала Таня.
— По глазам? Ишь ты! Не рано ли? Ну, хватит болтать — солнце нас с тобой дожидаться не станет.
Долго не заговаривал Черепанов со своей ученицей, вычерчивая углём на холсте речные изгибы. И, только когда кончил набросок и, отойдя, начал, прищурившись, рассматривать сделанное, он вдруг обернулся к Тане и резко проговорил: