– Никто, – ответила я.
– Хорошее имя – Никто.
Мелин переулок – узкий замусоренный тупик. Его не так просто отыскать, если не знаешь потаённую низкую арку между двумя пафосными сталинками. Тесно и укромно – самое то для маленькой компании. Орать здесь не хочется, душа просит чуть расстроенного гитарного бренчания и светлой тоски: «Панихида по апрелю состоялась в сентябре – плакали трамваи на изгибах рельсов…» Мы поём «Маленькую девочку со взглядом волчицы» или «Грибоедовский вальс». Всё, от чего хочется тяжело вздыхать.
А поорать можно и на Колесе, то есть в сквере у круглого фонтана. Там нас много, там только и делай, что лениво болтайся от скамейки к скамейке, сплетничай, хохочи так, чтобы шарахались прохожие. Джинса, хаки и кожа, берцы с белой шнуровкой и гриндерсы с титановыми носами, цепи и заклёпки, серьги и бисерные феньки, ошейники панков и плетёные хайратники хиппи, сальные патлы всех цветов радуги. «Сдохни, серость!» – вот как называется этот праздник.
Ма твердит, что мой восторг пройдёт и братство наших покажется унылой толпой лоботрясов. Что у меня юношеский максимализм. От её бесконечного нытья охота на стенку лезть. Потрясающее равнодушие. Я не устаю удивляться: до чего надо быть деревянной, чтобы всё списывать на какую-то вымышленную ерунду. Говоришь, что в школе не учат, а оболванивают? Это максимализм. Считаешь взрослых лицемерами? И это максимализм. Сходишь с ума от того, что вокруг много людей, но не с кем поговорить? Тоже максимализм. Видишь в зеркале уродину? Опять максимализм. Не хочешь превратить свою жизнь в скучное болото? Всё это максимализм. Каприз. Чушь. Плевать на тебя.
Нет уж, вам придётся на нас смотреть.
Мы хлопаем в ладоши, вскидываем кулаки, оттопыривая указательный и мизинец, повторяем припевы до хрипоты, упиваемся друг другом. Это мы часами спорим о природе Бога и собственном предназначении. Мы декламируем Бодлера и Ницше по памяти, пусть самые затасканные строчки, но с железобетонной верой в их истинность. Мы поём в тамбурах электричек и для забавы срываем стоп-краны. Мы танцуем на крыше и крадём в секонд-хэндах.
4
Завозы нового тряпья в секонды отслеживает Спринга. Она объявляет об очередном таком пополнении, когда мы заканчиваем с танцами и рассаживаемся на карнизе. Если бы случайный прохожий посмотрел вверх, мы бы показались ему горгульями. Вроде тех статуй на готических храмах. Но люди редко поднимают головы и разглядывают крыши, особенно по вечерам. Даже не редко – никогда.
– Тётка моя рядом с секондом живёт, она знает, – поясняет Спринга.
– Затаривается там? – лениво тянет Каша.
– Вроде того. Говорит, что в эти магазины привозят гуманитарку – дармовые шмотки, которые европейцы собирают для нищих. Хлам, короче. А у нас его продают. Берут старьё просто так, а сбывают за деньги. Нормально?
– Ничего удивительного, – хмыкает Джим.
– Ну да. А ещё продавщицы годное себе забирают, а продают остатки. Сплошной обман. Давайте завтра их накажем.
Почему бы и нет, всё равно делать нечего.
Говорят, что воровать грешно, но мы ведь не всерьёз. Просто играем. Стаскиваем в примерочные ворох одёжек, надеваем вещь за вещью, одну на другую, пока не становится слишком заметно. Морщусь от химического запаха дезинфекции, торопливо запихиваю в рюкзак чёрный свитер крупной вязки для Будды и бочком выхожу на улицу. Можно закрыться в туалете соседнего кафе, снять лишнее и вернуться в секонд за добавкой, но я уже взяла, что хотела.
Я сразу понимаю, сколько брать. Спринга, наоборот, не успокоится, пока не обшарит все полки, вешалки и корзины. Каша забалтывает унылую тётку на кассе, чтобы его подружка могла спокойно порыться в цветастой куче. Джим с Чепчиком болтаются у входа, а Будда сидит на лестнице и слушает плеер, постукивая пальцами по колену. Я раскрываю рюкзак и показываю ему сегодняшний трофей. Будда чуть улыбается и предлагает один наушник. Теперь мы сидим рядом, соединённые тонким проводом и голосом Легенды. Боже, сделай так, чтобы Спринга стала ещё медлительнее. Или останови время.
Вечером музыка ревёт из магнитофона на полную громкость, и мы её перекрикиваем. Я наблюдаю, как Будда распарывает крупные петли чёрного свитера. Маникюрные ножницы поблёскивают в жёлтом свете настольной лампы, нитки ползут, полотно зияет длинными прорехами. Потом в ход идут булавки. Будда выуживает их из бабкиной швейной коробки и стягивает свежие дыры, создавая замысловатый металлический узор.
У меня тоже есть одна. Достаю булавку из мочки уха и протягиваю ему. Он осматривает свитер, прикидывая лучшее место, закалывает горловину. Будда доволен, и я почти счастлива.