– Ты можешь стать таким же замечательным человеком, как твой отец, – сказал дедушка, впервые сделав комплимент одному из своих зятьев. Теперь Отто точно не собирался связываться со стариком.
– Он прелестный мальчик, правда, папи? – от нежности немецкий акцент Отто стал заметнее. Он хлопнул тестя по спине. Теперь они были друзьями.
Впрочем, несмотря на то что отец помирился с зятем, его отношения с дочерью оставались натянутыми. Когда он приехал в гости, она обняла его на пороге, но он замер и вежливо убрал ее руки.
– Дай мне положить тяжелые сумки, София.
Он никогда, даже когда она жила дома, не называл ее ласковым семейным прозвищем Фифи. У него всегда находились причины для недовольства своей свободомыслящей младшей дочерью, и после ее побега все стало только хуже. «Я не потерплю распутниц в своей семье», – предостерегал он всех своих дочерей. Предупреждения выносились всем сразу, потому что, по его мнению, даже если в каждом отдельном случае проступок совершала только одна из них, небольшие выволочки шли на пользу добропорядочности всех женщин.
Дочерям приходилось мириться с подобным отношением в свободолюбивую эпоху. Они выросли в конце шестидесятых. В те дни ношение джинсов и сережек-колец, курение травки и секс с одноклассниками считались политическими акциями против военно-промышленного комплекса. Другое дело – отпор отцу. Даже во взрослом возрасте они понижали голос, упоминая о своих телесных удовольствиях в пределах его слышимости. А ведь все три дочери были образованными женщинами с дипломами на стене!
И только у Софии не было диплома. Она всегда шла собственным путем, хотя и преуменьшала значимость своих решений, называя их случайностями. Высокая, ширококостная, с крупными чертами лица, она считалась самой невзрачной из четырех сестер. Тем не менее, как с удивлением и толикой зависти шутили сестры, именно она «меняла парней как перчатки». Сестры восхищались ею и всегда советовались с ней насчет мужчин. В детстве третья дочь делила с Софией комнату. Ей нравилось наблюдать, как сестра расхаживала по спальне, готовясь ко сну, расчесывалась и закалывала волосы, а потом забиралась под одеяло так, словно ее там ждали. В темноте от Фифи исходил свежий, здоровый запах чистого тела. Это успокаивало робкую и боязливую третью дочь, которой вечно не везло с парнями. Дыхание сестры в темной комнате заставляло ее чувствовать, что в изножье кровати лежит сильное прирученное животное, готовое ее защитить.
Младшая дочь первой покинула отчий дом. Она влюбилась и бросила университет. Нанялась секретаршей и жила с родителями, потому что отец пригрозил отречься от нее, если та вздумает поселиться одна. Она полетела в отпуск в Колумбию, потому что туда летел очередной ее парень, и, поскольку не могла остаться у него на ночь в Нью-Йорке, отправилась за много тысяч миль, чтобы переспать с ним. В Боготе они обнаружили, что, насладившись запретным плодом, тут же утратили аппетит. И расстались. Впрочем, она тут же познакомилась на улице с каким-то туристом из Германии. За всю свою взрослую жизнь эта девушка не сидела без парня дольше нескольких дней. Они влюбились друг в друга.
По пути домой она выбросила свою диафрагму[27] в первую же мусорку в аэропорту Кеннеди. Не собиралась рисковать. Но отец почуял неладное. В следующие несколько месяцев он глаз с нее не спускал. При первой же возможности перерыл ящики ее комода «в поисках своих кусачек для ногтей» и нашел пачку любовных писем. Мелкий правильный почерк немца описывал неописуемое – на тонких голубых бланках аэрограмм воссоздавались постельные беседы.
– Что это значит? – тряс отец письмами перед ее лицом.
Четыре сестры болтали, сидя за столом, когда он вошел в комнату, как хлыстом, похлопывая пачкой по ноге. Атласная лента для волос распустилась там, где он развязал ее, а потом снова обмотал письма в безумной попытке обуздать дурное поведение младшей дочери.
– Отдай! – закричала она, кинувшись на него.
Отец вскинул руку с письмами над их головами, подобно статуе Свободы с факелом, но забыл, что младшая дочь одного с ним роста. Она вцепилась в его руку и, силой опустив ее, прижала письма к себе, словно младенца, которого он оторвал от ее груди. Ее ярость казалась скорее биологической, чем романтической.
Оправившись от потрясения, отец снова пришел в ярость.
– Он обесчестил тебя? Вот что я хочу знать. Вы зашли за пальмы? Ты втоптала в грязь мое доброе имя? Вот что я хочу знать! – Обезумев, он выкрикивал в лицо младшей дочери вопрос за вопросом, не давая ей ответить. Он побагровел от бешенства, но ее безучастное лицо – бледная луна цвета слоновой кости, вызывающая такие приливы его гнева, что он почти захлебывался в потоке собственной ярости, – было еще ужаснее.