Теперь-то я догадываюсь, что дива на том вечернем спектакле в Сант-Анжело была довольно посредственной певицей по сравнению с теми, что выступали в крупнейших театрах Венеции, но тогда нам с Марьеттой она показалась настоящей богиней. Ни разу в жизни нам не доводилось слышать ничего подобного. Живость ее трелей и тремоло наводила на мысль о скрипичной музыке. Вивальди добивался, чтобы мы заставили наши инструменты петь человеческим голосом — а здесь человеческий голос по утонченности и выразительной красоте уподоблялся скрипке.
Нам никогда не давали исполнять такую музыку — если не считать тех затертых и полузабытых отрывков, что мы распевали в ночных рубашках. Старик Гаспарини, в те времена maèstro di coro и старший над Вивальди, поддавшись на наши уговоры и улещивания, ухитрялся под шумок вставлять в духовные оратории отрывки из опер. Но все это, как я тогда убедилась, было лишь бледной тенью настоящей оперы. Какие костюмы! А декорации! Поступь и позы исполнителей!
Я перевела взгляд с певицы на Марьетту — она вся трепетала. К тому времени мы обе приподняли маски, чтобы лучше видеть сцену. Но теперь я закрыла глаза, чтобы лучше воспринимать звук, не отвлекаясь на выпученные глаза и поблескивающие зубы дивы, за которыми мелькал ее язык — словно змея в пещере.
Мое блаженство было прервано потасовкой, разгоревшейся между гондольерами, сидевшими позади нас. Затем у самого моего носа пролетела шахматная фигура и угодила в затылок сидящему передо мной человеку. Тот немедленно вскочил и затряс кулаком, выкрикивая ругательства.
Я снова опустила на лицо маску, но прежде другой зритель, мой ближайший сосед, протянул руку и ущипнул меня за щеку, причмокнув губами, а затем проскрипел мне в ухо, обдав чесночным запахом:
— Una bella mozzarèlla!27
Я обернулась к Марьетте и обнаружила, что та не только уронила свою маску на пол, но и расстегнула ворот рубашки, обнажив и шею, и почти целиком плечи. Рот ее был полуоткрыт, глаза блестели, а пальцы, когда я коснулась их, показались мне ледяными. Она стряхнула мою руку, словно докучливую муху, не отрывая зачарованного взгляда от дивы.
Еще одно письменное послание, на этот раз более увесистое — вероятно, утяжеленное булыжником вместо цветка, — попало певице по ноге в тот момент, когда она тянула заключительную ноту своей арии. Все увидели, что дива закрыла рот и погрозила кулаком в ту сторону, откуда прилетел снаряд. Но последняя нота — волнующее ля над верхним до — еще дрожала в воздухе, словно добрав и силы, и красоты, и даже страсти.
Публика смеялась и аплодировала, а я с ужасом смотрела на Марьетту — это она подхватила прерванную ноту и теперь, закрыв глаза, тянула ее, и голос звучал все сладостнее и громче.
Дива перестала браниться, сощурилась на огни рампы и в большом замешательстве открыла рот, чтобы подхватить ноту снова.
Я же, сообразив, что происходит, спешно подобрала с пола упавшую маску Марьетты и дернула подругу за руку, побуждая ее бежать прочь из залы.
Она разлепила веки и непонимающе огляделась, словно разбуженная сомнамбула, очнувшаяся не в собственной постели, а в незнакомом месте.
— О Dio! — простонала она. — Что я наделала?
Чья-то тяжелая рука легла мне на плечо, и, обернувшись, я увидела двух стражников инквизиции. Марьетта попыталась вернуть на лицо маску, а на голову — шапку, но, разумеется, было уже слишком поздно.
— Какие цыпочки здесь водятся! — проронил один из стражников. — Отведем их обратно в гетто — или сразу в тюрьму?
— Оставь свои шутки, — перебил второй. — Не видишь разве, что они напуганы до полусмерти?
Я уронила маску, закрыла глаза и, удрученная стыдом, понурила голову.
— Ладно, пойдемте, голубушки мои, — вполне благожелательно обратился к нам первый стражник. — Падре велел как можно скорее отвезти вас обратно в приют.
Я украдкой взглянула на Вивальди, сидевшего в первом ряду оркестра, — он в ответ лишь комично приподнял брови. Похоже, к нему вернулось обычное озорное настроение.
Марьетта послала публике воздушные поцелуи, и стражники повели нас из театра к выходу на канал, где уже ждала гондола.
Я еще никогда не сидела в гондоле, хотя всю жизнь глазела на лодки из окна. Ощущение бесшумного скольжения по глади канала столь заворожило меня, что я и думать забыла об ожидающем нас наказании. Я не могла оторвать глаз от звезд. Мне казалось, что это небесная лазурь одежд Богородицы проглядывает сквозь дырочки, проколотые в черном бархате неба над моей головой.
Теперь ночные часы для меня привычны, но меня и поныне каждый раз чарует красота звездного неба. В ту ночь я, переполненная музыкой и красками оперы, находилась в особом состоянии, и звезды казались мне волшебством, не совместимым с привычным мне миром. Я глядела на них и думала, что это только сон.
Когда я была еще совсем маленькой, по церковным праздникам нас, приютских мальчиков и девочек, водили по улицам Венеции. Наряженные в красное, в дождь и в зной мы шли, распевая псалмы и взывая к святым. Впереди шествовала одна из сестер, звоня в колокольчик и выкрикивая: «Реr Pietà!»,28 а кто-то из детей — для этой цели всегда выбирали подкидыша помиловиднее — подставлял каждому прохожему корзину для пожертвований. Но едва наши женские прелести оформились настолько, что гондольеры начали посылать нам воздушные поцелуи и бормотать комплименты, как доступ во внешний мир стал нам заказан.
Конечно же, я не раз глядела на звезды и луну в окно, но из приюта я могла видеть лишь жалкое подобие великолепия, простершегося в ту ночь над моей головой, обрамленного силуэтами палаццо, выстроившихся вдоль Большого канала.
Небосвод в ясную ночь живет и пульсирует; звезды на нем похожи на ноты, обращенные в свет, и, подобно нотам, они мерцают, растут, блекнут и падают. Художникам пока не удалось отразить это на холсте — и никогда не удастся, пока кто-нибудь из них не научит свои краски танцевать.
Я украдкой оглянулась на гондольера — он мне подмигнул. Все они дают цеховую клятву хранить молчание: ни один не выдаст тайны, подслушанной во время работы, будь то тайна любви или убийства. Я пообещала себе, что, если соберусь когда-нибудь бежать из Пьеты, то непременно воспользуюсь гондолой.
Мы слишком быстро приплыли к выходящим на канал воротам приюта, и только тогда я с ужасом задумалась о последствиях нашего поступка. Девочек переводили из coro в разряд figlie di comun и за менее серьезные нарушения. Я представила, что всю оставшуюся жизнь вместо занятий музыкой буду в мастерской плести кружева или прясть шелковину, и возненавидела Марьетту. Несмотря на то что в сердце я чувствовала горячую благодарность к подруге за одно из самых прекрасных приключений в моей жизни, тем не менее я ненавидела ее за то, что она заставила меня сделать.
Один из стражников вручил привратнице щедрую подачку — несомненно, любезно переданную ему Рыжим Аббатом. К тому моменту, как мы с Марьеттой выбрались из гондолы и шагнули через порог, маэстры Беттины нигде не было видно. Я бы никогда не подумала, что эти стражницы наших врат, всегда старейшие и благочестивейшие, а зачастую и подлейшие из наших воспитательниц, могут быть куплены. Правда, с тех пор я узнала, что у каждого есть своя цена.
Босиком и без масок мы с Марьеттой взбежали вверх по лестнице и миновали темную переднюю. Затаив дыхание, прокрались на цыпочках мимо грузной фигуры сестры Джованны, похрапывающей на своем стуле. Опершись о спинку, она, вероятно, витала в снах о той жизни, которой могла бы наслаждаться, если бы родители любили ее больше, чем ее сестрицу.
Мы скинули мужские одежды и натянули наши ночные рубашки, затем, переглянувшись, без лишних слов просунули костюмы, раздобытые Марьеттиной матерью, через оконную решетку. Улики нашей ночной вылазки упали с негромким всплеском в канал Рио делла Пьета и поплыли дальше, к морю. Я улыбнулась подруге и впервые почувствовала к ней неподдельную привязанность и все возрастающее уважение.
Не успела я опустить голову на подушку, как и надо мной начали смыкаться всепоглощающие волны сна. Вдруг кто-то положил мне на лицо руку, и я увидела склонившуюся ко мне Бернардину. Она уставилась на меня единственным здоровым глазом — вторым, по ее уверениям, она прозревала будущее.
— Молчи! — шепнула она.
Затем она медленно отвела в сторону одеяло и задрала на мне рубашку. Луна уже ушла с небосклона, но Бернардина наверняка могла рассмотреть мое тело при свете звезд и тусклом мерцании ночника в коридоре. Поблескивая зрячим глазом, она потянулась к моему лону, и ее длинный палец коснулся миндалинки у меня между ног — всего на мгновение, словно она боялась обжечься. Бернардина ухмыльнулась, поправила на мне рубашку и накрыла меня одеялом. Я отпихнула руку, которой она зажимала мне рот.
— Ч-ш! — шикнула она на меня.