Выбрать главу

Весной синьора Дзуана велела мне явиться в лечебницу.

— Но я не больна, — возразила я, пряча глаза.

С того дня, как она сожгла мои письма, я избегала встречаться с ней взглядом.

— И тем не менее тебя туда вызывают.

Я пошла в чем была, припорошенная пеплом, который теперь постоянно покрывал меня, так что я выглядела скорее седовласой дамой, нежели пятнадцатилетней девушкой.

Дежурившая на дверях санитарка провела меня через главную палату, где кашляли и тихо постанывали больные, мимо спящих и бодрствующих пациенток с остекленевшим взором. Затем мы оказались у некой двери, постучались и были впущены в другую, меньшую палату с окном, выходящим во внутренний дворик. Там шел дождь.

В комнате на кровати лежала сестра Лаура, хотя я даже не сразу узнала ее. Лицо у нее было одутловатым, землистого оттенка, а некогда голубые глаза покраснели и воспалились — совсем как в ту ужасную ночь. Тем не менее при виде меня они словно озарились внутренним светом, выказывая мне прежнюю доброту и привязанность. Вспомнив, что наговорила ей тогда, я преисполнилась раскаянием.

Врач, сидевший у ее постели, отозвал меня в сторонку:

— Ты хорошо ее знаешь?

— Это моя первая наставница, — ответила я. — Она всегда была мне другом.

Я не стала ему рассказывать о нашей последней с сестрой Лаурой встрече.

Он лишь покачал головой:

— Тогда тебе лучше прямо сейчас сказать ей последнее addìo и благословить в последний путь. Мы уже позвали священника.

— Но почему? — не понимала я. — Что с ней стряслось?

— Воспаление легких, горячка и бред. Наши средства были на этот раз бессильны. Она хотела видеть тебя.

Я опустилась на колени у постели больной и взяла ее за руку — почти ледяную, словно сестра Лаура уже скончалась. «Figlia!», — прошептала она едва слышно, а потом все ее тело сотряс жестокий приступ кашля. Я держала ее за руку и терпеливо ждала, пока прекратится кашель, а потом поцеловала в лоб так же, как когда-то она меня.

Пока я, оцепенев от ужаса, стояла на коленях у кровати, в комнату понемногу стали заходить люди. Они принесли все необходимое для соборования: столик, покрытый белой тканью, свечи и ладан, чашу с водой и сосуды с елеем. Вслед за ними в палату вошел священник — не тот привычный падре, что исповедовал и причащал нас, а какой-то незнакомый, чином повыше нашего.

За ним последовала процессия из нескольких maèstre, настоятельницы и двух вельможных синьор, с головы до ног закутанных в черное и в темных плотных вуалях.

Священник крестообразно окропил палату святой водой. Осушив пальцы о кусочек хлеба, он обмакнул несколько белоснежных лоскутков ткани в елей и также крестоообразно помазал больной лоб, а затем принялся читать молитву:

— In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti, extinguatur in te omnis virtus diaboli per impositionem manuum nostrarum, et per invocationem gloriosae et sanctae Dei Genitricis Virginis Mariae, ejusque inclyti Sponsi Joseph, et omnium sanctorum Angelorum, Archan-gelorum, Martyrum, Confessorum, Virginum, atque omnium simul Sanctorum.70

Мы все стояли полукругом у постели сестры Лауры и молились о спасении ее бессмертной души, повторяя семь покаянных псалмов и литанию святым.

Священник поднес ей к губам распятие и склонился, чтобы выслушать исповедь. На это у больной еще нашлись силы, но вскоре ее глаза вновь потускнели. Меж тем святой отец обернулся к присутствующим в палате:

— Кто из вас именуется Анна Мария? — спросил он и сразу же безошибочно обратился ко мне, вероятно, из-за моего изумленного вида. — Она хочет, чтобы ты сыграла для нее. Она желает, чтобы эти звуки были последними из всех, что она услышит, прежде чем отойти в мир иной.

Но как я могла ей сыграть, если уже полгода не держала в руках скрипку! Какую музыку можно извлечь вот этими пальцами — обваренными, разбухшими от воды, без мозолей на подушечках, утратившими всякую гибкость? Я вспыхнула от стыда при мысли, что жалкие звуки, которые я смогу извлечь сейчас, будут последним, что услышит сестра Лаура.

Как бы там ни было, кого-то все же послали за моей скрипкой. Я опустилась у ложа моей любимой наставницы, моего дорогого друга, и поцеловала ей руку. Она же поднесла мою кисть к своим сухим губам, и я ощутила их прикосновение — столь обжигающе-жаркое, что я не удивилась бы, если бы от ее поцелуя на коже остался след. Слабым голосом она произнесла: «Figlia mia!»

Мне хотелось сказать ей в ответ что-нибудь доброе, поблагодарить за то, что она столько заботилась обо мне в детстве. Из всех maèstre она одна искренне желала мне успеха, и теперь мне оставалось только лить слезы: не из-за несчастья, выпавшего на долю сестры Лауры, не из-за собственной неспособности достойно выполнить ее последнюю волю. Плакала я из боязни, что она унесет с собой в могилу мою последнюю надежду узнать, кто была моя мать, и разыскать ее.

И хотя я понимала, что это верх своекорыстия — донимать сестру Лауру расспросами в такой момент, когда единственным ее желанием может быть только облегчение души, я тем не менее не могла себя сдержать, думая только о своей спешной надобности.

Если бы вдруг каким-то чудом мне было позволено прожить заново некий миг моей жизни — зачеркнуть неверно выполненное, обдумать все как следует еще раз, подготовиться с должным прилежанием, а потом переделать все наново с нужной глубиной и пониманием, — я бы выбрала именно этот момент. Но жизнь очень редко предоставляет нам второй шанс — а смерть не оставляет ни одного.

Я склонилась к сестре Лауре и прошептала ей в самое ухо:

— Прошу вас ради Господней любви, подскажите, как мне отыскать ее! Сжальтесь надо мной, Ziétta!

Она поглядела на меня и что-то неразборчиво повторила несколько раз, а потом отвернула лицо к стене.

— …in nomine Domini: et oratio fidei salvabit infirmum, et alleviabit eum Dominus: et si in peccatis sit, remittentur ei; cura, quaesumus, Redemptor noster, gratia Sancti Spiritus languores istius infirmae, ej usque sana vulnera, et dimitte peccata, atque dolores cunctos mentis et corporis ab ea expelle, plenamque interius et exterius sanitatem misericorditer redde, ut, ope misericordiae tuae restituta…71

В маленькой палате было душно от запаха ладана, я чувствовала, что сама вот-вот упаду в обморок.

Кто-то вложил мне в руки скрипку — это оказалась Ла Бефана. Рядом с ослабшей, изнуренной сестрой Лаурой она казалась бодрой и полной жизни.

— Играй, Анна Мария! — произнесла она голосом столь резким, что я отпрянула.

Мне невольно припомнилась ее острая палочка, больно впивающаяся в тело. Но потом я словно наяву услышала веселые возгласы, что подбадривали меня на концерте в гетто много-много месяцев назад. Я не стала смотреть на Ла Бефану, хотя она стояла так близко ко мне, что ее сипение раздалось прямо над моим ухом:

— Отправь ее на тот свет своей игрой!

Я взяла у нее из рук инструмент и принялась вертеть колки, выгадывая себе лишнее время, хоть он и так был великолепно настроен. Это оказалась моя бывшая скрипка, и я едва не плакала от радости, что снова держу ее в руках. Я возилась дольше обычного, тщетно пытаясь согласовать движения смычка с положением левой руки. Увы, мои руки, казалось, принадлежали каким-то другим людям, причем разным. Я чувствовала себя словно в дурном сне. Бремя возложенной на меня ответственности отзывалось во мне жутким страхом, помноженным на сомнения, что я вряд ли смогу сделать все, как она заслуживает.

Меж тем присутствующие начали понемногу перешептываться и проявлять нетерпение. Я поняла, что откладывать дольше нельзя, и заиграла. Я выбрала концерт Вивальди ля минор, grave е sèmpre piano72 из второй части: это был один из любимейших отрывков сестры Лауры.

Звуки первых тактов жутко коробили слух, и я чувствовала, что мое лицо пылает от стыда. Ла Бефана так и впивалась в меня взглядом, в котором читалось неприкрытое торжество — ей недоставало только потирать руки от удовольствия. Я как могла приказывала мышцам вспомнить — и вдруг что-то переменилось. Казалось, сама скрипка вспомнила музыку за меня.

Я снова играла. Я снова стала собой, а скрипка — частью моего тела.

Ничуть не передохнув, я перешла к концерту фа мажор из того же цикла. Музыка была для меня в этот момент словно мост, по которому я перебиралась из царства мертвых сюда, в мир живых. Играя, я вспоминала свои прежние фантазии, посещавшие меня во время едва ли не каждого выступления. Я представляла среди публики свою мать. Мне чудилось, что, вложи я в свое исполнение достаточно нежности и мастерства, как она встанет в зале, с сияющим взором протянет мне руку и скажет: «Идем отсюда, Анна Мария. Нам пора домой».

Я играла, искренне надеясь растрогать сестру Лауру своей музыкой, раз уж не смогла тронуть словами. Я играла, надеясь, что она исцелится, как иногда бывает с теми, кто уже увидел Ангела Смерти, — снова обретет волю к жизни и скажет мне то, что я так хочу узнать. Я вкладывала в музыку всю мою тоску по родной душе, все томление, переполнявшее мне сердце с той поры, когда я впервые осознала, как одинока в этом мире — и как недостойна любви, раз уж даже моя собственная мать, если она еще жива, не хочет меня знать.