Выбрать главу

«Figlia mia!

Каждой частицей своего существа я стремилась сказать тебе эти слова — и дать тебе услышать в них правду.

Моя дорогая доченька, единственное мое дитя, рожденное от любви, которой мне лучше было не знать! Молись за меня, доченька! Проси Господа, чтобы пламя Чистилища выжгло тот грех, которым я навлекла беду на нас обеих!

Figlia mia, теперь ты наконец узнаешь, как свято берегла я твои письма. Перо и бумага в твоих руках тоже превращались в музыкальный инструмент, оживавший под твоими пальцами.

Мне следовало стыдиться, а я гордилась. Глядя на тебя, помогая тебе и незаметно наставляя во всем, в чем могла, я никогда не была способна заставить себя испытывать укоры совести, которые могли бы очистить меня от греха, в коем я произвела тебя на свет.

Я не слишком одарена в игре на скрипке, но ты — в тебе есть искра Божья. И если сам Создатель вложил ее, как могу я усомниться, что Он улыбнулся тебе еще при рождении?

Говоря так, я нагромождаю грех на грех.

Как же мне хотелось признать тебя! И как странно мне писать эти строки, зная, что буду уже мертва, когда ты их прочитаешь. Я же видела, как глядит на меня врач — как меня отделили от других пациенток, как они оставили всякие надежды. Я и сама достаточно насмотрелась на таких больных, чтобы тешить себя надеждой, будто со мной все закончится иначе. Жизнь во мне угасает. Уже сейчас я могу писать лишь понемногу: приходится часто останавливаться и делать передышку.

В твоих письмах я с особой нежностью перечитывала слова, которые, как я прекрасно понимала, мне никогда не услышать наяву: „Carissima madre mia“.

Есть то, что невозможно постичь, Аннина. Смерть. Мы поем о ней псалмы, нас учат бояться ее. Но на самом деле нам трудно поверить, что она когда-нибудь придет. Что это тело, которое мы знаем так хорошо, — эти руки, эти глаза, эти уши — перестанет служить нам вместилищем. Ладони раскроются, душа отлетит прочь, а глаза и уши затворятся навеки.

Пятнадцать лет назад моя мать вместе со своим исповедником заставили меня поклясться спасением твоей бессмертной души, что до тех пор, пока живу, я не откроюсь тебе. Этой клятвой я выкупила право жить рядом и приглядывать за тобой, вместо того чтобы вверить тебя заботам чужих людей. Но и такое стало возможным лишь благодаря моей лжи относительно того, кто твой отец, благодаря моей лжи и соучастию еще одной особы — Менегины, которая знала правду и сохранила ее в тайне. Впрочем, ни на минуту она не давала мне забыть, что сделала это из любви к нему, а вовсе не ко мне.

Сейчас, когда ты читаешь это письмо, я уже не связана былой клятвой.

Анна Мария, я любила тебя больше всего на свете. Больше, чем музыку. Больше даже, чем Господа.

Со страхом я примечала, как ты хорошеешь день ото дня. Я следила за твоим маэстро в те часы, когда он учил тебя и твоих подружек. С каким же облегчением я вскоре убедилась, что Вивальди некогда даже остановить на тебе свой взор, поскольку ему гораздо милее собственный успех! Тогда я вознесла хвалу Господу за то, что Вивальди и себялюбив, и честолюбив одновременно.

Не укрылось от меня и влияние, которое на тебя оказывала Марьетта. Большей пройдохи я в жизни не встречала, и по ловкости ей нет равных среди сверстниц — ни в приюте, ни за его пределами. Эта из кого угодно сможет веревки вить — и скоро, между прочим, станет тебе теткой (если уже не стала).

Впрочем, возможно, именно такая жена и нужна моему глупенькому среднему братцу, столь же легковерному и распутному, сколь образован и умен другой наш брат — Марко.

Когда Марьетта одурачила Томассо — а ты ей невольно помогла, — я едва могла сдержать свое возмущение. Это наша мать проявила мудрость, позволив Марьетте довести задуманное до конца.

Твоя бабка вовсе не глупа, и я надеюсь, что она еще пригодится тебе в будущей жизни и карьере.

Я все боялась, что ты сбежишь из приюта в чем есть, прихватив с собой одну лишь скрипку. Ночами я лежала и представляла, как ты скитаешься по миру, отдавшись на милость судьбы, без гроша в кармане, чтоб оплатить дорогу. Я всячески убеждала настоятельницу сажать тебя почаще под замок и держать взаперти как можно дольше. Я даже преувеличивала твои проступки в стремлении уберечь от опасностей.

Тот медальон был единственной ценной вещью, доставшейся мне не от родни. Он был мой и только мой, хотя по понятным причинам мне не дозволено было держать его при себе в Пьете. Тем не менее я вполне могла подарить эту вещицу: она никогда не навела бы тебя на мой след, а значит, не содержала угрозы для твоей бессмертной души. Как же я негодовала, когда обнаружила, что Томассо украл его!

Какой же я была дурой! Моя собственная мать не могла уберечь меня от любви, даже заперев в эти стены, где нет других мужчин, кроме слуг Господа.

Figlia mia, прости, что я отступилась от тебя в то утро. Мне невыносимо было помыслить, что ты собираешься бросить свой огромный талант на алтарь любви, а теперь я сама не могу простить себе последствия этого предательства. Вместе с настоятельницей мы подали прошение о твоем восстановлении в coro. И она пообещала мне сейчас, что добьется этого.

Анна Мария, все мужчины непостоянны. Они верят в собственные признания, но пройдет время, и они будут с не меньшим жаром твердить их снова какой-то другой девушке — и так же верить. Я тоже считала, что любима искренне, — и тем не менее мой любовник обратил на меня внимание лишь после того, как его отвергла другая, нашедшая в себе силы противостоять ему, хоть и любила его.

Только теперь, лежа долгими часами на больничной койке, я поняла, что ты теперь и сама женщина — и, как женщина, сама сделаешь выбор. Я же не вольна подсказывать тебе, как поступить с дарами, которыми ты обладаешь: это ты решишь наедине с Господом.

Конечно, я молюсь, чтобы ты выбирала без ошибок.

Я никогда не покидала тебя, Анна Мария. Я все время была с тобой, и я буду с тобой вечно.

Подписываю это письмо — как ты мне когда-то — с тысячей поцелуев.

Твоя любящая мать, Антония Лаура Фоскарини».

15

«Madre mia carissima!

Я должна еще раз написать эти слова — последний раз.

Как же это письмо отличается от предыдущих: пишу и знаю, что ты никогда не получишь его. Те, прежние, — за них я тоже не могла поручиться, но ведь ты их читала! Может быть, дорогая моя наставница, моя дорогая матушка, ты найдешь особое волшебство, чтобы и там, за гробом, слышать голос моего сердца, если умела находить этот волшебный путь при жизни.

Я не стану погружаться в горе — потому что ты всегда была у меня. Теперь я это знаю. И знаю, что только любовь ко мне побуждала тебя хранить тайну все эти годы.

Я сержусь, но не на тебя. Я была обманута — но не тобою. Оба эти неприятные чувства тем не менее щедро окупаются наградой, которая сейчас наполняет мою душу.

Раньше я часто задавалась вопросом, что дарило тебе такую невозмутимость, безмятежность и доброту в закрытом мирке нашего приюта — тебе, словно созданной для совсем иной жизни: в каком-нибудь палаццо, в окружении всевозможного изящества и роскоши, которые только доступны богатой замужней zentildonna nobile. Теперь мне понятно: причиной тому была я. Быть рядом со мной: помогать, учить, наставлять меня — что еще нужно истинной матери? За это ты не требовала ни почестей, ни признания — само мое существование уже наполняло тебя счастьем.

Я поняла это — и все для меня изменилось.

Подозреваю, что в огромном дворце можно быть столь же несчастной, сколь в тесной каморке, а обладая тысячей свобод, все равно чувствовать себя скованной по рукам и ногам. Так крылатое создание может ощущать себя прикованным к земле, а птица — не замечать, что дверца клетки открыта настежь.

Я тоже с легкостью могла бы стать такой птицей, но отныне благодаря тебе я ощущаю крылья и вижу выход из клетки. Я чувствую в себе силу, я полечу, будь на то моя воля. Но пока я не мыслю для себя более высокого призвания, чем служить музыке, оставаясь здесь.

Я знаю, что моя жизнь приносила тебе счастье, и это немного утешает меня, ведь я была так слепа, что на исходе твоей жизни и на взлете моей не сумела разглядеть то, что было у меня прямо перед глазами. И конечно, мне бы очень хотелось вернуть назад то мгновение, когда ты шептала мне: „figlia mia“, а я вместо дочернего благословения изводила тебя в последний час глупыми, своекорыстными вопросами.

И все же (я повторяла это себе не раз с тех пор, как прочитала твое письмо), не стало ли бы для тебя самым ужасным известием, что я каким-то образом проведала о нашем родстве? Тогда твои самоотречение и выдержка, которыми были отмечены все эти годы, пошли бы прахом. Твой обет был бы нарушен, ты бы страшилась не только за свою бессмертную душу, но еще больше за мою.

Даже в своей последней просьбе, высказанной священнику, ты явила свою мудрость. Ты лежала на смертном одре — а я играла для своей матери. Думаю, ты знала, как мне хочется сыграть для нее, и получилось, что все мои сердечные порывы в тот момент были устремлены именно к тебе.