Выбрать главу

— Такая маленькая штучка, от которой он звенит. Найди-ка у себя!

Я полезла себе под рубашку. Как же я раньше-то не замечала? Я притронулась к «штучке» — и словно бы сама превратилась в скрипку: от прикосновений моих пальцев каждая частичка моего тела затрепетала, особенно кончики грудей и своды стоп.

Клаудия прикрыла глаза — я вслед за ней.

— Ну что, чувствуешь? — спросила она.

— Ага, — еле выдавила я, потому что дышать почему-то стало трудно, словно я взбиралась по лестнице.

— Води пальцами, как по струнам своей скрипки, Анна Мария Скрипка.

— Но струны моей скрипки от этого не становятся мокрыми.

— Думай о сонате, которую нам играть завтра, — об аллегро. А когда мы завтра будем играть аллегро, думай об этом!

Я не могла ответить ей. Острое желание гладить и гладить неожиданно стало таким настоятельным, всеобъемлющим и громогласным, что все остальное просто исчезло. Я забыла и где я, и кто я, чувствуя только неотвязное стремление делать… не знаю что. А потом — о Пресвятая Богородица! — все мое тело зазвенело с ликующей радостью, как будто все колокола la Serenissima в пасхальное утро.

Я словно бы попала в морскую бурю, и меня выбросило волнами на берег — едва не захлебнувшуюся, полумертвую, но узревшую лик Божий.

Проснувшись наутро, я вопрошала себя, не сон ли все это. Но Клаудия сидела рядом, склонившись надо мной, и на лице ее бродила кошачья ухмылка. Я улыбнулась в ответ.

— Не забудь же — думай об этом, когда будешь играть сегодня.

— Да я ни о чем другом не буду думать! — воскликнула я. — Надо рассказать Джульетте! Она тоже должна думать об этом, когда будет сегодня играть на виолончели!

Я поделилась открытием с Джульеттой (и при этом еще раз окунулась в океан), а та, вероятно, оповестила остальных. Так или иначе, перед репетицией маэстро узрел стайку бледных девиц с воспаленными глазами.

— Это еще что? — пробормотал он. — Неужели календарь меня подвел?

Однако едва мы начали играть, как всем нам — и ему в первую очередь — стало ясно, что все переменилось. Мы играли с живостью. Мы играли со страстью. Мы играли с порывом. Мы выложились так, что в конце запыхались, и вполне вероятно, что колокольчики у многих из нас звенели во время исполнения.

Маэстро уронил руки и уставился на нас, глазам своим не веря.

— Я сплю. — Это было единственное, что он смог сказать сразу. А потом, с восторгом и восхищением в глазах: — Как это произошло?

Мы все преспокойно сидели, и на лицах у нас застыла та же полуулыбка, что и у Клаудии.

3

Я сижу, держа в руках мое следующее письмо — первое, что было написано из заточения в самую глухую пору той памятной зимы 1709 года от Рождества Христова. Даже если бы сестра Лаура велела мне писать самой Пресвятой Деве, я бы точно так же излила ей душу, столь отчаянным было мое желание, чтобы хоть кто-нибудь — кто угодно! — услышал мой cri de cœur.8

Уносясь мысленно в прошлое, я припоминаю, что истинным началом «преступного» периода моей жизни можно считать ту зимнюю ночь, когда мы с Марьеттой сидели на холодном каменном полу между двумя кроватями, натянув рубашки на зябнущие ступни.

Мне тогда было четырнадцать, и я еще не дождалась своей первой крови. Разговаривая, мы обе то и дело прислушивались, не идет ли сестра Джованна, которая в ту неделю исполняла обязанности сеттиманьеры9 и делала обход коридоров. Я отчаянно шептала Марьетте, стараясь не слишком повышать голос:

— Pazza, ты совсем обезумела!

Подруга вбила себе в голову, что станет оперной дивой. Разумеется, и тогда, и сейчас в любой венецианский монастырь опере путь заказан.

Голос у Марьетты охватывает целых три октавы, и она скачет по ним с таким проворством и легкостью, какая не снилась никакой блохе. В те дни кожа у нее была шелковисто-розовой, словно у боттичеллиевского ангела, зато в глазах горел дьявольский огонь. Принарядить бы ее в бархат и тафту, навесить на нее драгоценные украшения, а ножки обуть в шелковые туфельки — и из нее могла бы выйти первейшая в Венеции примадонна. Эта мысль не давала Марьетте покоя и жгла ее сердце, словно огнем.

Я напомнила подруге, что невозможно поступить в оперу, не отрекшись от крова Пьеты, равно как и от приданого.

Глаза у Марьетты до сих пор зелены, как непроточная вода ленивейшего из венецианских каналов на макушке лета, и иногда столь же ядовиты. Она уставила их на меня сквозь полумрак нашего дортуара и заявила, что без колебаний отринет и то и другое — лишь бы петь на сцене.

По всей комнате слышалось сопение — остальные девочки крепко спали. Шепотом, прозвучавшим словно боевая труба, Марьетта объявила мне и всем, кто мог нас подслушать:

— Я должна увидеть и услышать настоящую диву — в настоящем театре!

В то время даже обычный bollettino di passapòrto10 в задние ряды партера, предназначенные для простого люда, стоил треть золотого дуката. Девушка нашего возраста и положения не могла бы собрать эту сумму, даже если бы голодала много месяцев.

Я спросила Марьетту, каким образом она, затворница из Пьеты, собирается затеряться в толпе, где неузнанными снуют соглядатаи Великого Инквизитора, от которых невозможно нигде укрыться. Или она рассчитывает как ни в чем не бывало расположиться среди гондольеров, воров, мошенников и прочих мужланов, которые углядят в ней всего лишь в высшей степени лакомый кусочек?

Я также напомнила ей о настоящей войне, развернувшейся в «Ospedale dei Mendicanti»11 по поводу того, могут ли обитательницы приюта ставить там оперу. Вначале правление «Mendicanti» ограничилось тем, что высказало порицание монахиням-хористкам, выступавшим за оперу. Но впоследствии самая ярая поборница оперы — некая сестра Юстиниана, обладательница замечательного сопрано, не раз упомянутая в «Palade Veneta», — была выловлена из колодца, что наделало по всему городу много шуму.

Я просила Марьетту подумать о судьбе несчастной сестры Юстинианы.

Она смерила меня высокомерным взглядом и тряхнула кудрями.

— Если я о чем и думаю, то уж не о каких-то монашках!

— Эй, вы двое, — окликнули нас с соседней кровати, — заткнитесь наконец! Спать же хочется!

Марьетта потащила меня в коридор. Фитиль масляного светильника на стене коптил, от дыма по стенам плясали зловещие тени.

— Сегодня же вечером — обязательно сегодня! — горячо, почти касаясь меня губами, зашептала она мне на ухо. — Новая певица, сопрано из Неаполя, выступает в Сант-Анжело — мне маэстро говорил!

Хотя я в ту пору, сознаюсь, немного побаивалась Марьетты, тем не менее я загородила ей дорогу, скрестив на груди руки, и поинтересовалась, как она найдет дорогу к театру — даже если ей удастся выбраться отсюда.

— В отличие от некоторых, всю жизнь проведших в этом склепе, я в Венеции не заблужусь, будь спокойна!

Я стала убеждать Марьетту, что ей не удастся пройти туда незамеченной: маэстро — он в те дни исполнял сольную партию в оркестре Сант-Анжело — моментально обнаружит Марьетту в театре и позаботится, чтобы ее отправили обратно в приют и задали приличную порку.

На это подруга заявила — и тут я была с ней в основном согласна, — что Вивальди не особенно почитает правила. Ее последние слова напомнили мне о недавно прошедших слухах, будто маэстро взялся писать оперу в надежде однажды поставить ее на сцене Сант-Анжело.

Все это мне вовсе не нравилось. Мы, inserviènte dela mùsica,12 были и его служительницами — сосудами, готовыми в любой момент принять в себя божественное миро его музыкальных озарений. Почему же он расходует свой талант на других — и на кого? Не на тех, кто трудится на благо Республики, а на тех, кто только и мечтает, как бы набить мошну потуже да еще и заработать себе на этом славное имя!

Да, Марьетта в те времена понимала Вивальди и его устремления куда лучше моего.

Она принялась очаровывать меня, пустив в ход все свое обаяние:

— Я смогу убедить его написать для нас оперу под видом оратории. Она будет такой прекрасной, что театры опустеют, а люди станут ломиться толпами, чтобы послушать нас. Тогда правление будет вынуждено изменить правила. Но сначала мне нужно приглядеться к этим дивам, изучить их приемчики.

— Ты собираешься перелететь через здешние стены на крыльях голубки?

— У Маттео сегодня опять ревматизм разыгрался.

— А тебе что с того?

— Синьора Беттина вернется на пост привратницы, когда колокола зазвонят к вечерне. Маттео отпросится, и тогда мы тоже сможем уйти.

— Мы?

Она молчала, а мое сердце в наступившей тишине бухало, как турецкий барабан.

Маттео был грузный старик, начавший свою жизнь подкидышем в Пьете. Говорили, что по слабости ума его нельзя было отдать даже в ученики к ремесленнику, поэтому он и остался здесь, выполняя те поручения, на которые больше никто не соглашался. Дежурные portinàre13 нашего coro, устав сторожить двери часами напролет, звали Маттео посидеть вместо них.