Но в том и состояло счастье — и гордость — какая гордость! — и более того, что-то вроде водки — что они в сговоре с нами, по нашему наущению и, видимо, по какой-то необходимости служить нам, так себя подставляли — и так подкрадывались! — шли на такое преступление! Восхитительно! Неслыханно! В этом заключалась одна из наиболее захватывающих красот мира! Лежа на кровати, я просто с ума сходил от мысли, что мы с Фридериком стали вдохновением для их ног — ах, снова скрипнуло, теперь уже значительно ближе, и затихло, воцарилась тишина, и я подумал, что может они не выдержали, кто знает, может, увлеченные этим своим тайным движением, они свернули с пути, ведущего к цели, обратились друг к другу и теперь, в объятиях забыли обо всем, добравшись до запретных тел! Впотьмах. На ступенях. Едва сдерживая дыхание. Что ж, вполне возможно. Разве что… разве что… ах, нет, вот новый скрип говорит, что тщетны надежды, что ничего не изменилось и они ступают по лестнице — и тогда оказалось, что моя надежда совершенно, ну просто-таки совершенно нереальна, вообще не входила в расчет, не вписывалась в стиль их поведения. Они слишком молоды. Слишком. Слишком молоды для этого! А значит, они должны были прийти к Семяну и убить. Тогда, однако (ибо снова на ступеньках стало тихо), я подумал, а может им не хватило смелости, может она схватила его за руку и тянет вниз, а вдруг они неожиданно представили громадную тяжесть задания, всю его давящую массу, это «убить». Ну, вдруг все поняли и испугались? Нет! Никогда! Исключено. По тем же самым причинам. Их эта пропасть привлекала, притягивала потому, что они не могли ее перепрыгнуть — их легкость стремилась к самым ярким предприятиям потому, что они переделывали все во что-то другое — их приближение к преступлению было как раз разбиванием преступления в прах, совершая его, они его разрушали.
Скрип. Их чудесная нелегальность, легко крадущийся (мальчишеско-девичий) грех… и я почти что видел их ноги, слаженные тайной, раскрытые губы, слышал запретное дыхание. Я подумал о Фридерике, ловившем те же самые отголоски внизу, в прихожей, где ему было определено место; я подумал о Вацлаве, увидел их всех вместе с Иполитом, с пани Марией, с Семяном, который, видимо, как и я, лежал на кровати, и я вдохнул вкус девственного преступления, юного греха… Тук, тук, тук.
Тук, тук, тук.
Стук. Это она стучала в дверь Семяна.
Здесь, собственно говоря, и кончается мой рассказ. Финал был слишком… гладким и слишком… молниеносным, слишком… до легкости простым, чтобы описать его достаточно правдоподобно. Ограничусь фактами.
Я услышал ее голос: «Это я». В замке Семяна повернулся ключ, открылась дверь, затем — удар и падение тела, которое, видимо, плашмя упало на пол. Мне показалось, что парень для верности еще пару раз пырнул ножом. Я выскочил в коридор. Кароль зажег лампу. Семян лежал на полу, когда мы повернули его, показалась кровь.
— Все в порядке, — сказал Кароль.
Но вот лицо… странно повязанное платком, как будто болели зубы… это был не Семян… лишь через несколько секунд мы поняли, что это — Вацлав!
Вместо Семяна на полу лежал мертвый Вацлав. Однако был мертв и Семян — но на кровати — он лежал на кровати с ножевой раной в боку, уткнувшись носом в подушку.
Мы зажгли свет. Я смотрел на все это, полный каких-то страшных сомнений. Это… это не казалось на сто процентов реальным. Слишком складно — слишком просто! Не знаю, достаточно ли ясно я говорю, но я не хочу сказать, что на самом деле так не могло быть, поскольку в этом исходе проглядывалась какая-то подозрительная сыгранность… как в сказке, как в сказке… А произошло наверняка вот что: сразу же после ужина Вацлав проник в комнату Семяна через двери, соединяющие их комнаты. Убил его. Тихо. Потом ждал прихода Гени с Каролем и открыл двери. Чтобы они его убили. Тихо. Для верности погасил свет и обвязал лицо платком — чтобы его не узнали сразу.