Выбрать главу

Ужас моего раздвоения: трагическая грубость этих трупов, их кровавая правда была слишком тяжелым плодом слишком гибкого дерева! Эти два безжизненных тела — и эти двое убийц! Как будто предельно смертельная идея была просверлена насквозь легкомысленностью…

Мы вышли из комнаты в коридор. Они озирались. Молча.

Мы услышали, что кто-то бежит по лестнице. Фридерик. Увидев Вацлава, он остановился. Махнул нам рукой — непонятно, что это означало. Достал из кармана нож, подержал его в воздухе и бросил на землю… Нож был в крови.

— Юзек, — сказал он. — Здесь Юзек.

Он был невинный! Невинный! Он просто-таки лучился невинной наивностью! Я посмотрел на нашу парочку. Они улыбались. Как это бывает у молодежи, когда ей трудно выйти из щекотливой ситуации. И какое-то мгновенье они и мы, застигнутые катастрофой, смотрели друг другу в глаза.

ИЗ ДНЕВНИКА

* * *

Статья Лехоня «Польская литература и литература в Польше» в «Вядомосьцях».

Насколько это может быть искренне? Эти выводы приводятся еще раз (ах, уже который раз!) в качестве доказательства, что мы стоим наравне с лучшими мировыми литературами — равны, но нас недооценивают! Он пишет (а скорее говорит, поскольку это был доклад, сделанный в Нью-Йорке для тамошних поляков):

«Наши ученые-словесники из-за того, что они слишком заняты преимущественно только польским, не смогли выполнить задачи найти для нашей литературы достойное ее место среди других, найти мировой уровень для наших шедевров… Только великий поэт, мастер своего собственного языка… мог бы дать своим соотечественникам понятие об уровне наших поэтов, равным самым великим в мире, убедить их, что это поэзия, выкованная из металла той же самой высшей пробы, что и поэзия Данте, Расина и Шекспира.»

И так далее. Из того же самого металла? Это, видимо, не слишком удалось и Лехоню. Поскольку сам материал, из которого сделана наша литература, — другой. Сравнивать Мицкевича с Данте или с Шекспиром то же самое, что сравнивать фрукт с вареньем, натуральный продукт с продуктом переработанным, луг, поля и деревню с кафедрой или городом, сельскую душу с душой городской, окруженной людьми, а не природой, начиненной знаниями о мире рода человеческого. Так был ли Мицкевич меньше Данте? Если уж мы пустились в подобные измерения, то скажем, что он смотрел на мир с плавных польских возвышенностей, в то время, как Данте был поднят на вершину громадной горы (сложенной из людей), с которой открываются другие перспективы. Данте, может, и не был «более великим», но был выше поставлен: потому он и выше.

Но довольно об этом. Меня здесь больше занимает старосветскость метода и бесконечные перепевы этого бодряческого стиля. Когда Лехонь с гордостью упоминает, что Лотреамон «ссылался на Мицкевича», усталая мысль моя достает из прошлого массу гордых открытий, подобных этому. Сколько же раз то один, то другой, может, Гжимала, или Дембицкий, показывали urbi et orbi, что и мы не лаптем щи хлебаем, поскольку «Томас Манн счел „Небожественную“ великим произведением» или «„Камо грядеши“ было переведено на все языки». Таким вот сахаром мы уже давно себя подбадриваем. Но я хотел бы дождаться той минуты, когда конь народа зубами схватит Лехоней за сладкую руку.

Я понимаю Лехоня и его начинание. Это прежде всего патриотическая обязанность, если принять во внимание исторический момент его вынужденного пребывания на чужбине. Это роль польского писателя. А во-вторых, он наверняка в определенной мере верит в то, что пишет, повторяю — «в определенной мере», поскольку это истины того рода, что требуют много доброй воли, и естественно, в том, что касается «конструктивности» — это выступление абсолютно конструктивно и на сто процентов позитивно.

Хорошо. Однако мое отношение к данному вопросу другое. Как-то случилось мне участвовать в одном из тех собраний, посвященных взаимному польскому подбадриванию и поднятию духа… где, отпев «Роту» и отплясав краковяк, приступили к слушанию докладчика, который славил народ, ибо «мы дали Шопена», потому что «у нас есть Кюри-Склодовская» и Вавель, а также — Словацкий, Мицкевич и, кроме того, мы были оплотом христианства, а Конституция Третьего Мая была очень передовой… Докладчик объяснял себе и собравшимся, что мы — великий народ, но это, возможно, уже не возбуждало энтузиазма у слушателей (которым был известен этот ритуал — они принимали в нем участие как в богослужении, от которого не приходится ждать сюрпризов), но тем не менее, было принято со своего рода удовлетворением, поскольку тем самым был отдан патриотический долг. Я же ощущал этот обряд как исчадие ада, это национальное богослужение становилось чем-то сатанински-издевательским и злобно-гротескным. Поскольку, возвеличивая Мицкевича, принижали себя — и таким восхвалением Шопена показывали как раз то, что не доросли до Шопена — а любуясь собственной культурой, обнажали свой примитивизм.