Однако мое положение как польского литератора становилось все более неприличным. По крайней мере, я не горю желанием представлять хоть что-нибудь, кроме себя самого, но эту представительскую функцию нам навязывает мир вопреки нашей воле, и не моя вина, что для этих аргентинцев я был представителем современной польской литературы. Передо мной стоял выбор: ратифицировать этот стиль, стиль бедного родственника, или его ликвидировать — при этом ликвидация должна была бы произойти за счет всех более или менее выгодных для нас сведений, какие были сообщены, и это было бы наверняка ущербом для наших польских интересов. Не что иное, как именно национальное достоинство, не позволило мне произвести какие бы то ни было калькуляции, поскольку я человек с несомненно обостренным чувством собственного достоинства, а такой человек, даже если бы он не был связан с народом узами обычного патриотизма, всегда будет стоять на страже достоинства народа, хотя бы только потому, что он не может оторваться от народа, и по отношению к остальному миру он поляк — отсюда всякого рода принижение народа принижает и его лично по отношению к людям. Эти чувства, как бы обязательные для нас и от нас независимые, стократ сильнее всех заученных и банальных симпатий.
Когда нами овладевает такое чувство, которое сильнее нас, мы начинаем действовать как слепые и эти моменты важны для художника, поскольку тогда формируется плацдарм формы, определяется позиция по отношению к животрепещущей проблеме. И что же я сказал? Я отдавал себе отчет в том, что лишь радикальная смена тона может принести освобождение. Значит, я постараюсь чтобы в моем голосе появилось пренебрежение, и я начал говорить так, как будто я не придаю большого значения достижениям народа, чье прошлое менее ценно, чем будущее, как будто самым важным законом является закон настоящего момента, закон максимальной духовной свободы в данный момент. Выпячивая иностранные корни в крови Шопенов, Мицкевичей, Коперников (что бы не подумали, что я хочу что-то скрыть, что что-то может у меня забрать свободу движения), я сказал, что не стоит слишком серьезно относиться к метафоре, что якобы мы, поляки, «дали» их, поскольку они всего лишь родились среди нас. Ну что общего с Шопеном у пани Ковальской? Или может быть то, что Шопен написал баллады, хоть на щепотку увеличивает весомость пана Повальского? Разве битва под Веной может прибавить хоть на грамм славы пану Зембицкому из Радома? Нет, мы не являемся (говорил я) непосредственными наследниками ни прошлого величия, ни ничтожности — ни разума, ни глупости — ни добродетели, ни греха — и каждый отвечает лишь за самого себя, каждый является собой.
И здесь мне показалось, что я недостаточно глубок и что (если то, что я говорю, должно привести к определенному итогу) следовало бы взглянуть на вещи шире. Потому, признаваясь, что в определенном смысле, в больших достижениях народа, в произведениях его творцов проявляются специфические добродетели, свойственные данной общности, и те напряжение, энергия, очарование, которые родятся в массе и представляют собой ее выражение — я ударил по самому принципу национальной самовлюбленности. Я сказал, что если воистину зрелый народ должен сдержанно оценивать собственные заслуги, то народ воистину живой должен научиться легкому отношению, он обязательно должен быть выше в отношении всего, что не является сегодня актуальным его делом и современным созиданием.
«Деструктивность» или «конструктивность»? Ясное дело, эти два слова были настолько разрушительны, что подкапывались под трудолюбиво возведенное здание «пропаганды», и даже могли ввести во искушение иностранцев. Но какое наслаждение говорить не для кого-то, а для себя! Когда каждое слово сильнее утверждается в тебе, придает тебе внутренние силы, спасает от тысячи робких калькуляций, когда говоришь не как раб результата, а как свободный человек!
Et quasi cursores, vitae lampada tradunt.
Но лишь в самом конце моей филиппики я нашел мысль, которая мне показалась — в атмосфере этой смутной цивилизации — самой ценной. А именно: ничто свое не может импонировать человеку; если нам импонирует наше величие или наше прошлое, то это доказывает, что они пока еще не вошли в нашу плоть и кровь.
Большая часть немногочисленной почты, полученной мною ex re «Транс-Атлантика», не выражает ни протеста по поводу «оскорбления самых святых чувств», ни является полемикой или комментарием. Нет. Лишь два мощных вопроса не дают покоя читателям: как я смею писать слова с большой буквы посреди предложения? Как я смею употреблять слово г….?