Поэтому может быть мне лучше не пытаться понять марксизм и дать тому явлению проникнуть в меня настолько, насколько оно носится в воздухе, которым я дышу.
Но такое интеллектуальное бегство означало бы тогда, что я как конкретная личность не в силах противостоять ему. Поэтому скорее всего должен буду войти в это чуждое мне царство, но в качестве завоевателя, навязывающего свой закон. Я должен сказать так: меня мало касаются аргументы и контраргументы, этот контрданс, в котором мудрецы теряются точно так же, как и последний профан. Но обладая непосредственным ощущением человека, я смотрю в ваши лица, когда вы говорите, и вижу, как теория искривляет их. Я не призван к констатации правильности ваших истин — меня одно беспокоит: чтобы ваша истина не превратила бы ваши лица в морды, чтобы под ее влиянием вы не стали отвратительными, ненавистными и непереносимыми. Я не собираюсь контролировать идеи, а могу лишь непосредственно зафиксировать, как идея воздействует на личность. Художник — это тот, кто говорит: этот человек умно рассуждает, но сам он глупец. Или: уста того человека источают чистую нравственность, но опасайтесь его, поскольку сам он, не в силах удовлетворить собственную нравственность, становится подлецом.
Исключительно ценно, считаю я, что идея не существует во всей своей полноте, если ее отрывать от человека. Нет других идей, кроме воплощенных. Нет слова, которое не было бы телом.
Да! Быть острым, разумным, зрелым, быть «художником», «мыслителем», «стилистом» только до определенной степени и не быть никогда слишком и именно это «не слишком» превращать в силу, равную всем очень, очень, очень интенсивным силам. Перед лицом гигантских явлений сохранять собственную, человеческую меру. Быть в культуре всего лишь селянином, всего лишь поляком, и даже селянином и поляком быть не чересчур. Быть свободным, но даже и в свободе не терять чувства меры.
В этом состоит вся трудность.
Ибо, если бы я вошел в культуру как чистый варвар, абсолютный анархист, совершенный примитив или идеальный селянин, или классический поляк, вы сразу же зааплодировали бы. Вы бы признали, что я неплохой производитель примитива в чистом виде.
Но тогда бы я был точно таким же производителем, как и все они — те, для кого продукт становится важнее их самих. Все, что в плане стиля чисто, — это подделка.
Настоящий бой в культуре (о котором так мало слышно), как мне кажется, идет не между враждебными истинами, или между различными стилями жизни. Если кальвинист противопоставляет свое мировоззрение католику, то это — два мировоззрения. Не самой важной представляется и другая антиномия: культура — дикость, знание — незнание, ясность — темнота, конечно, можно бы сказать, что все это — явления, взаимно дополняющие друг друга Но вот самый важный, наиболее драматический и болезненный спор, это тот, который ведут в нас два основных стремления: одно, жаждущее формы, вида, дефиниции, и второе — защищающееся от вида, не желающее формы. Человечество так устроено, что постоянно должно определять себя и постоянно уклоняться от собственных дефиниций. Действительность не является чем-то таким, что можно без остатка заключить в форму. Форма не совпадает с сущностью жизни. Но любая мысль, которая хотела бы определить эту недостаточность форм, тоже становится формой и тем самым лишь подтверждает наше стремление к форме.
А потому вся эта наша диалектика — философская, этическая — происходит на фоне беспредельности, имя которой — недоформа, которая ни темнота, ни свет, а, собственно говоря, — мешанина всего, фермент, беспорядок, нечистота и случайность. Противостоит Сартру не священник, а молочник, аптекарь, ребенок аптекаря и жена столяра, граждане опосредствующий сферы, сферы недооформленности и недооцененности, которая всегда — нечто непредвиденное, сюрприз. Впрочем, Сартр и в себе самом найдет себе противника из этой же сферы, которого можно будет назвать «недо-Сартром». А их правота (правда, истина) состоит в том, что ни одна мысль, ни одна форма вообще не сможет объять бытия и чем более всеобъемлющая эта мысль или форма, тем более она живая.