Все это, надо признаться, было удивительно очаровательным, удивительно живописным, да, да, именно живописным, но в то же время — удивительно неубедительным. Однако я не терял присутствия духа. Много читал, особенно поэзии, и насколько мог, усваивал язык тайны. Помню школьное сочинение „Поляк и другие народы“, где я писал: „Разумеется, не стоит даже говорить о том, что поляки превосходят негров или азиатов с их неприятной кожей. Но даже по отношению к европейским народам превосходство поляков неоспоримо. Немцы — тяжелы, грубы, с плоскостопием, французы — низкорослы, мелки и развратны, русские — волосаты, итальянцы — bel canto. Какое же блаженство — быть поляком, и ничего удивительного, что все нам завидуют и хотят стереть нас с лица земли. Лишь поляк не вызывает в нас отвращения.“ Хоть и написал я так, но уверен не был, однако чувствовал, что это — язык тайны, и именно наивность моих утверждений была мне мила.
Политический горизонт становился темней, а моя возлюбленная выказывала странное возбуждение. Ах, эти долгие, эти фантастические сентябрьские дни! Они пахли, как я вычитал в книге, вереском и мятой, были воздушными, горькими, жаркими и нереальными. На улицах — толпы, пение и шествия, страх, буйство и экзальтация, пронизанные ритмическим шагом проходящих воинских подразделений. Здесь — ветеран-повстанец, слезы и благословение. Там — мобилизация, прощание молодоженов. А там — флаги, говор, взрывы энтузиазма, национальный гимн. Клятвы, признания, слезы, плакаты, негодование, благородство и ненависть. Никогда прежде, если верить художникам, женщины не были так очаровательны. Моя возлюбленная перестала обращать на меня внимание, ее взгляд потемнел, стал более глубоким и выразительным, но смотрела она лишь на военных. — Я все решал, что мне делать? Мир загадки вдруг как-то странно вырос, и я должен был вдвойне быть начеку.
Ликуя вместе с другими, я давал волю своему патриотизму, и даже несколько раз участвовал в импровизированных расправах над шпионами. Но я чувствовал, что это лишь паллиативы. Во взгляде моей Ядвиси было что-то такое, от чего я как можно скорее вступил в армию, где получил назначение в уланы. Я сразу же понял, что выбрал верный путь, когда, стоя на военно-врачебной комиссии нагишом и с бумажкой в руках перед шестью чиновниками и двумя врачами, приказавшими мне задрать ногу и показать пятку, я встретил тот же самый пристальный, серьезный, слегка задумчивый и холодно оценивающий взгляд Ядвиси, и лишь удивился, что тогда, в парке, предъявляя мне какие-то претензии, она не обратила внимания на мою пятку.
Наконец, я стал солдатом, уланом и пел вместе со всеми: „Уланы, уланы, расписные дети, вы сердца девчонок ловите как в сети“. И действительно, хоть все мы уже давно не были детьми, но когда текли через город лавиной, напевая эту песенку, склоненные над гривами коней, с пиками и козырьками киверов, то предивно восхитительное выражение проступало на женских губах, и я чувствовал, что на этот раз сердца бьются также и для меня… Почему — не знаю, может потому, что я все еще был графом Стефаном Чарнецким, по матери Гольдвассер, да к тому же в сапогах и с малиновыми петлицами на воротнике. Моя мать, заклиная меня, чтобы я никому не давал спуску, благословила меня на битву святой реликвией в присутствии всех слуг, из которых больше остальных была взволнована горничная. — „Режь, жги, убивай, — вдохновенно говорила мать. — Никому не давай спуску! Ты орудие гнева Иеговы, вернее, я хотела сказать, Господа Бога. Ты — орудие гнева, отвращения, презрения, ненависти. Истребить всех развратников, которые брезгуют, хотя перед алтарем клялись не брезговать!“ А отец, горячий патриот, плакал в сторонке. — Сын мой, — говорил он, — лишь кровью ты можешь смыть пятно своего происхождения. Перед боем всегда думай обо мне, и как огня остерегайся думать о своей матери, иначе — пропадешь. Думай обо мне и никому ничего не прощай! Не прощай! Всех до одного истреби этих подлецов, чтобы сгинули все другие породы, а чтоб осталась только моя порода!» — А возлюбленная моя первый раз позволила поцеловать себя в губы; это было в парке, под звуки квартета из кафе, в один из вечеров, пахнущих вереском и мятой — просто, без предисловий, без каких бы то ни было объяснений дала себя поцеловать в губы. Пронзительно прекрасные губы! Можно расплакаться! Сегодня я понимаю, что речь шла о мясорубке, что из-за того, что мы, мужчины, предприняли резню, им, женщинам, пришлось приступить к делу со своей стороны, но тогда я еще не был банкротом, и мысль эта, хоть я ее и осознавал, была во мне лишь чистой философией и не сдерживала слез, навернувшихся на глаза.