Выбрать главу

— Ах, ничего, душенька моя. Кто его знает, что там во сне может привидеться. Луны, говоришь? Может, это лунатизм…

— Но ты говорил, что задушишь… задушишь… И к тому же много кабацких выражений!

— Может, это воспоминания молодости? Понимаешь — к старости дело идет, а под старость молодость вспоминается, как суп, который ты ела тридцать лет тому назад.

Она смотрела на меня исподлобья и дрожала — и тут, после долгих совместно прожитых лет, я, к превеликому своему удивлению, вдруг обнаружил, что она боится. Ах — она боялась точно так же, как мышь боится кота!

— Филип, — тревожно сказала она, — луны (это ее испугало больше всего)… луны…

— Душа моя, было бы от чего переживать, ведь ты не лунатичка.

— Лунатичка? — Это как же? Разумеется, нет. Что такое вообще «лунатичка»? Разумеется, я не лунатичка, Филип! — вдруг разразилась она. — У меня с тобой не было ни одной спокойной ночи. Ты не знаешь, что ты храпишь! Я никогда тебе этого не говорила, щадила тебя — но ради всего святого, очнись, попытайся прийти в себя и объясни все это, иначе не миновать беды, вот увидишь!

Она застонала.

— Ни одной ночи! О, как ты заливаешься трелями, как свистишь, как трубишь по ночам! Ни дать, ни взять — выезд на охоту. Зачем я вышла за тебя? Ведь я могла пойти за Леося. А теперь, когда ты начал стареть, становится все хуже и хуже — к тому же весна приближается. Филип, объясни себе самому как-нибудь эти луны.

— Но, душа моя, я не могу объяснить, если не понимаю.

— Филип, ты не хочешь понять. — И добавила, барабаня пальцами по ночному столику. — Филип, я подчеркиваю, что не знаю, что это за луны, ругательства и все прочее, но что бы ни случилось, помни: я всегда была примерной женой. Я всегда была добра к тебе, Филип.

Я удивился, что храплю, — но, собственно, в чем дело — и почему такой тон со мной?… Однако я был бесстрастным, ну да, безобидным седеющим господином, порядком потертый жизнью, регулярный в домашней тишине и на службе — но только от всего этого я начал потихоньку приударять за нашей бойкой горничной. Жена заметила это и тут же дала ей расчет и взяла на службу новую. Я и за этой стал ухлестывать. Жена рассчитала и эту, но и к новой горничной я начал клеиться, и дошло до того, что жена выгнала и ее.

— Филип! — сказала она. — C’est plus fort que moi.

— Что делать, моя дорогая! Старею, сама видишь, а пока я не на пенсии, хотелось бы еще пошалить. Впрочем, эти бойкие элегантные горничные в чепчиках, это, насколько тебе известно, из меню послов, этим лакомятся за высокими столами.

Тогда жена взяла в девушки пожилую даму, но и с ней повторилось все то же — ах! — а жена, полагая, что это у меня мимолетное помраченье рассудка, взяла в конце концов такую коровищу, на которую, как она считала, никто не мог позариться.

И тогда я действительно угомонился. В комнату прислуги внесли непременный сундук — я не поднимал глаз и только во время обеда видел страшный, толстый палец, видел шершавую темную кожу предплечья, слышал сотрясающую дом поступь, вдыхал ужасный запах уксуса и лука, и, погруженный в чтение газеты, ловил крикливость, угловатость, неуклюжесть всех ее телодвижений. Я слышал голос с хрипотцой, не то деревенский, не то городской, иногда из кухни доносился визгливый хохоток. Я слышал не прислушиваясь, видел не приглядываясь, а сердце колотилось, и снова меня охватывала робость, тревога, как некогда на лестнице черного хода — я бродил по дому и в то же время все что-то вычислял и комбинировал. Нет — беспокойства жены были неуместны — ну какой такой валленродизм мог угрожать ей со стороны тихого человека на склоне своих лет… желавшего самое большее — вдохнуть немного воздуха прошедших лет, посмотреть и послушать…

И я внимательно смотрел на игру стихий, на трагифарс жизни: как жена действовала на служанку, а служанка — на жену, и как в этом соприкосновении полностью раскрывались и жена, и прислуга. Поначалу жена ничего не говорила, только «ох!» И я видел, что от грохота шагов служанки она трясется, как желе, но из-за меня она была готова выдержать многое. Вместе со своим сундуком служанка принесла в наш дом свои проблемы, то есть насекомых, зубную боль, попойки, нарывающий палец, большой плач, большой смех, большие стирки — и стало все это расползаться по дому, а жена все сильнее поджимала губы, оставляя лишь маленькую щелочку. Естественно, сразу же началось натаскивание прислуги, я со стороны наблюдал, как этот процесс приобретает все более жестокие формы, постепенно становясь какой-то раскорчевкой. Служанка извивалась, как будто ее жгут каленым железом, она не могла и шагу ступить в согласии со своей натурой, а жена не отступала — все больше собиралось в ней душительства, все больше ненависти, тем более, что я, находившийся в стороне от всего этого, тоже слегка был ей ненавистен, хоть и не мог объяснить, почему и отчего. И, сдерживая свое изумление, я наблюдал, как на жену надвигаются примитивные силы, явно отличные от мыла «Майола», как протекает бой, бой жестокий и доисторический.