Она молча наклонилась и подвернула ему брючины, он не шелохнулся, и тишина их тел была абсолютной.
Поражало обнаженное пространство гумна, с торчащими дышлами телег с решетчатыми бортами, с треснувшим корытом, с недавно латаным сараем, светившим пятном в буром окружении земли и древесины.
Тут же Фридерик сказал: — Пошли!. Мы направились к дому — он, Геня и я. Теперь это становилось и бесстыдно и явно. В результате такого возвращения наш приход в колесный сарай приобрел свой особый смысл: мы пришли для того, чтобы она подвернула ему брючины, а теперь мы — Фридерик, я, она — возвращались. Показались окна дома, два ряда окон, вверху, внизу, и крыльцо. Мы шли молча.
За спиной у нас послышалось, как кто-то бежал по газону, нас догнал Кароль и пошел рядом… Запыхался от бега, но уже приноровился к нашему шагу — и шел спокойно. Это жаркое вторжение в нас на бегу все лучилось энтузиазмом — что ж, значит, ему понравились наши игры, он присоединялся — и моментальный переход с бега на молчание нашего возвращения означало, что он понимает необходимость такта. А вокруг все явственнее становился тот подрыв бытия, каким была приближавшаяся ночь. Мы двигались в сумерках — Фридерик, я, Геня, Кароль — как какая-то странная эротическая комбинация, какой-то жуткий чувственный четырехугольник.
5
— Как все это было? — рассуждал я, лежа на расстеленном на траве пледе, лицом к влажному холоду земли. — И что, собственно, произошло? Значит так, она подвернула ему брюки, а сделала это, потому что в принципе могла это сделать, наверняка, ничего такого, обычная услуга… но ведь знала, что делает. И знала, что делает — для Фридерика, для его удовольствия, значит, она соглашалась, чтобы он получал от нее удовольствие… От нее, вернее, не от нее самой… а от нее с ним, с Каролем… Ах, вот как! Значит ей было известно, что вдвоем они могут возбуждать, соблазнять… по крайней мере Фридерика… и Кароль тоже знал, ведь он принял участие в этой игре… Но тогда они не были так наивны, как могло бы показаться. Про себя они знали, что аппетитны! И могли иметь опыт в таких делах, несмотря на свою — что поделаешь — неумную молодость, поскольку молодость лучше, чем пожилой возраст, разбирается в этом, а они как раз были специалистами по стихии, в которой пребывали, обладали преимуществом на своей территории юного тела, юной крови. Но в таком случае почему в непосредственных отношениях друг с другом они вели себя как дети? Невинно? Если не были невинными по отношению к третьему?! Если по отношению к третьему они были столь изощренными! А что меня беспокоило больше всего, так это то, что третьим был не кто иной, как Фридерик, он, такой осторожный, такой сдержанный! А тут вдруг шествие через парк, напрямик, как вызов, как начало операции — шествие с девушкой к парню! Что это было? Чем это могло быть? И не я ли все это спровоцировал — подсматривая за ним, я выявил его тайную страсть, он сам и все его тайны были замечены — и теперь зверь его тайной мечты, выпущенный из клетки, соединился с моим зверем, начал рыскать! И так получилось, что мы вчетвером стали сообщниками de facto, молча, в неизвестном деле, где любое объяснение нельзя было бы проглотить из-за того, что стыд сдавливал горло.
В брюках, под юбкой, четыре колена, (молодых), ее-его колени… После обеда появился обещанный позавчера Вацлав. Видный мужчина! Еще бы: высокий и элегантный господин! Наделенный довольно заметным носом, но тонким, с подвижными ноздрями, глазами-маслинами и густым грудным голосом, а подстриженный усик нежился под этим чутким носом и над полной пунцовой губой. Тот тип мужской красоты, который нравится женщинам… поскольку они восхищаются как внешней статью, так и аристократической утонченностью деталей, например, нервными руками с длинными пальцами и тщательно обработанными ноготками. Ну кто, скажите, мог засомневаться в его породистой ноге, с высоким подъемом, в желтом облегающем ботиночке, ну а в его ушах — складненьких и небольших? Разве не были интересны и даже прелестны эти залысинки, делавшие его вид еще более интеллектуальным? А белизна кожи, разве это не белизна трубадура? Несомненно, эффектный господин! Неотразимый адвокат-победитель! Изысканный юрист! Я физически возненавидел его с первой же минуты ненавистью, смешанной с отвращением, захваченной врасплох собственной внезапностью и сознающей свою несправедливость — ведь он был полон шарма, был comme il faut. Однако неразумно и несправедливо цепляться за такие мелкие несовершенства, как, скажем, некоторая припухлость и закругленность, слегка проступающая на щеках и ладонях, блуждающая в области живота — ведь и это было пикантным. А может, меня раздражала чрезмерная и сладострастная изощренность частей тела, губы — слишком пригодные для смакования, нос — слишком тонкий для обоняния, пальцы — слишком способные в осязании — вот ведь что делало его героем-любовником! Не исключено, что меня обескураживала невозможность обнажить его — поскольку это тело требовало воротничка, запонок, носового платка, даже шляпы, было телом в ботиночках, обязательно требующим галантерейных дополнений туалета… но кто знает, не коробило ли меня больше всего проявление кое-каких недостатков, как, например, намечавшаяся лысина, или падкость на атрибуты изящества и шика. Телесность обычного хама имеет то громадное преимущество, что хам не обращает на нее никакого внимания, вследствие чего она не колет глаза, даже если она и противоречит эстетике, но когда мужчина следит за собой, пестует плоть, подчеркивает ее и копается в ней, носится с нею, тогда каждый дефект приобретает убийственную силу. Однако, откуда во мне такая чувствительность к телу? Откуда эта страсть стыдливого и неприязненного подглядывания как бы из-за угла?