Но слово «молодость» было для него запретно — употреблять его было неприлично.
Мы въехали в гору, и появилась неизменная картина земли, округленной пригорками и вздутой своими невидимыми волнами, в косых лучах, то здесь, то там вырывавшихся из под облаков.
— Сиди лучше здесь, с родителями… — Мои слова прозвучали категорично, поскольку я говорил как старший — и именно это позволило мне спросить просто так, как бы продолжая диалог: — Тебе нравится Геня?
Как легко прозвучал труднейший вопрос, так же легко он ответил: — Конечно, нравится.
Он заговорил, указывая кнутом: — Вы видите те кусты? Так вот, это вовсе не кусты, а верхушки деревьев, растущих в овраге, который тянется из Лисин и соединяется с бодзеховским лесом. Там иногда банды скрываются… Он сделал доверительную, мину, мы поехали дальше, проехали придорожного Христа, а я так ловко вернулся к теме, как будто вообще от нее не отходил… неожиданное спокойствие, причин которого я не знаю, позволило мне пренебречь ушедшим временем.
— Но ты не влюблен в нее?
Этот вопрос был гораздо более рискованным — это было уже попаданием в самую суть — он своей настойчивостью мог выдать мои темные позывы, мои и Фридерика, зачатые у их ног, у их ног, у их ног… я чувствовал себя так, как будто трогал спящего тигра. Немотивированный страх. — Не-е-е… ведь мы с детства знакомы!… но как сказано: без тени arrière pensée… хотя можно было ожидать, что недавний случай перед колесным сараем, когда все мы стали тайными сообщниками, несколько затруднит ему ответ.
Но ничего подобного! Очевидно, то существовало для него в ином разрезе — и он сейчас, со мной, был вне связи с тем — а его столь протяжное «не-е-е» имело привкус каприза и легкомысленности, даже озорства. Он сплюнул. Плевком он еще сильнее подчеркнул в себе озорника, рассмеялся; смех обезоруживал его, лишал возможности отреагировать иначе: он посмотрел на меня искоса, с хитрецой:
— Я бы лучше с пани Марией!
Нет! Это не могло быть правдой! Пани Мария с ее слезливой худобой! Но к чему тогда эти слова? Может потому, что он задрал юбку старой бабе? А на кой было задирать юбку, что за абсурд, мучительная загадка? Однако, я знал (и это был один из канонов моего литературного знания о людях), что человек иногда делает такое, что с виду может показаться совершенно бессмысленным, но человеку эти действия нужны лишь затем, что они определяют его — чтоб далеко не ходить за примером: кто-то способен на совершенно бессмысленное буйство, только чтобы не чувствовать себя трусом. А кто больше, чем молодежь, нуждается в таком самоопределении?… Кроме того, я был более чем уверен, что большинство действий и высказываний подростка, сидевшего рядом со мной с вожжами и кнутом, были именно теми действиями, которые он «производил над самим собой» — и даже можно было допустить, что наш — мой и Фридерика — тайный и восхищенный взгляд воодушевлял его на эту игру с собой в еще большей степени, чем он об этом догадывался. Ну хорошо: прогуливался вчера с нами, шел, скучал, от нечего делать задрал бабе юбку, чтоб немного схохмить, а захотелось ему сделать это может быть затем, чтоб из желанного стать страстно желающим. Мальчишеская эквилибристика. Хорошо. Но теперь, зачем он снова вернулся к той теме, признаваясь, что «ему бы лучше» с пани Марией, не скрывалось ли здесь какое-то агрессивное на этот раз желание?