— Но, право же, вы только взгляните, скажите. Разве это не прекрасно?
Призванный к порядку, он сосредоточился, явно напрягся и сказал действительно со всей откровенностью, на которую был способен, даже несколько взволнованно:
— Ну конечно, несомненно, прекрасно, да, замечательно!
У нее не могло быть претензий. Видно было, что он прилагает усилия, чтобы она осталась довольна. Однако это была его роковая особенность: когда он что-то говорил, то казалось, что он говорит лишь затем, чтобы не говорить чего-то другого… Чего? Амелия решила раскрыть карты и не сходя с места заявила:
— Вы — атеист.
Прежде чем высказаться по столь деликатному предмету, он бросил взгляд налево, направо, как бы проверяя общество. Он сказал… потому что должен был сказать, потому что ничего другого не мог сказать, ответ был продиктован вопросом:
— Да, я атеист.
Но он снова говорил лишь затем, чтобы не сказать чего-нибудь другого! Это чувствовалось! Она замолчала, как будто ее лишили возможности полемизировать. Если бы он и в самом деле был неверующим, она могла бы с ним бороться и тогда она показала бы всю самую глубокую «предельность» собственной правоты. О! Тогда бы она боролась с ним на равных. Но ему слова служили для сокрытия… чего-то другого. Но чего? Чего? Если он не был ни верующим, ни неверующим, то чем же он был? Открывалось пространство неопределенного, этого странного «другого», в котором она, ошеломленная и выброшенная из игры, терялась.
Она свернула к дому, а все мы — за ней, отбрасывая километровые тени, которые, стелясь по лугу, достигали неведомых нам далеких мест где-то у края стерни. Чудный вечер. Она была — я мог бы поклясться — испугана. Она шла, уже не думая о Фридерике, который, впрочем, неотлучно, как собачка, сопровождал ее. Шла, выброшенная из игры… похожая на человека, у которого выбили оружие из рук. На ее веру не нападали — ей не надо было защищать ее. Бог становился излишним перед лицом атеизма, служившего ширмой — и она почувствовала себя одинокой, покинутой Богом, могущей лишь в себе найти опору, поставленной перед лицом того существования, которое было основано на каком-то другом принципе, и которое постоянно ускользало от нее. И именно эта неуловимость компрометировала ее, ибо показывала, что на ровной дороге католический дух может встретиться с чем-то таким, чего он не знает, чего не предвидел, чем не овладел. Кто-то посмел трактовать ее неизвестным ей образом — и она представила себя чем-то непостижимым для Фридерика!
В тот вечер наша прогулка змеей растянулась по лугу. Чуть за нами, наискосок, по левую руку, шли Геня с Вацлавом, оба весьма благовоспитанные, цивилизованные, украшенные своими семьями, он — сын своей матери, она — дочь своих родителей; и телу адвоката не было плохо с шестнадцатилетней, имея при себе в итоге двух матерей и отца. А Кароль шел сам по себе, рядом, руки — в брюки, скучал, а может и не скучал, а так просто переставлял ноги по траве, левую, потом правую, потом левую, потом правую, потом левую, потом правую, потом левую, в пространственно-зелено-луговом ничегонеделании под садящееся, закатывающееся солнце, оно пригревало, а прохладный ветерок обдувал — и так он переставлял ноги туда-сюда, туда-сюда, временами замедляя шаг, временами ускоряя, пока в результате не поравнялся с Фридериком (шедшим с пани Амелией). И какое-то время они шли рядом. Кароль завел разговор:
— Дали бы вы мне старый пиджак, а?
— Зачем он тебе?
— Надо. Торговать.
— Мало ли, что тебе надо.
— Надо! — нагло канючил улыбающийся Кароль.
— Тогда купи, — ответил Фридерик.
— Денег нет.
— У меня тоже нет.
— Дал и бы вы мне пиджак!
Пани Амелия прибавила шагу — Фридерик тоже — и Кароль тоже.
— Дали бы вы мне пиджак!
— Дали бы вы ему пиджак!
Это была Геня. Она нагнала нас. Жених немного поотстал. Она шла с Каролем, ее голос, движения, такие же, как у него.
— Дали бы вы ему пиджак!
— Дали бы вы мне пиджак!
Фридерик остановился, комично поднял руки вверх: — Ребята, пощадите! Амелия уходила все быстрее, не оглядываясь на них, казалось, что за ней гонятся. Действительно — почему, например, она ни разу не обернулась — эта ошибка привела к тому, что теперь она как бы бежала от несовершеннолетних шалопаев (тогда как ее сын остался где-то на заднем плане). Но вот вопрос: от кого она убегала, от них или от него, от Фридерика? Или также от него с ними? Казалось маловероятным, что она что-то разнюхала из делишек, что были между подростками, нет, на это у нее чутья не было, а кроме того, они были для нее чем-то второстепенным, потому что Геня имела значение только при Вацлаве, в качестве его будущей жены, но Геня с Каролем — были всего лишь детьми, подростками. Поэтому, если уж она и убегала, то от Фридерика, от непонятной ей неожиданно появившейся здесь, рядом с ней, и нацеленной в нее фамильярности, которую по отношению к нему допускал Кароль… потому что мужчина, к которому приставал мальчишка, разрушал и терял с ним всю значительность, которую он было создал в себе по отношению к ней… К тому же эта фамильярность была усилена голосом невесты ее сына! И бегство Амелии было признанием того, что она заметила это, приняла к сведению!