Выбрать главу

Когда она удалилась, эти двое перестали приставать к Фридерику насчет пиджака. Не потому ли, что она удалилась? Или потому, что выдохлась их веселость? Нет нужды добавлять, что Фридерик, хоть и потрясенный атакой молодежи и выглядевший абсолютно так, как выглядит человек, который едва унес ноги от шайки в ночном пригороде, принял самые большие меры предосторожности, чтобы случаем не разбудить какого-нибудь «волка в лесу» — того волка, которого он не знал, но которого всегда боялся. Сразу же присоединившись к Иполиту и Марии, он собрался «заговорить» эти несоответствия и даже обратился к Вацлаву, чтобы с ним пуститься в обычный, разряжающий обстановку разговор. Весь остаток вечера он держался трусливо, даже не смотрел на них, на Геню с Каролем, на Кароля с Геней, и стремился к разрядке и спокойствию. Наверняка, он боялся того возбуждения глубины, которое вызвала в нем Амелия. Он боялся его именно в сочетании с неизбежной и молодой легкостью, легкомысленностью, он чувствовал, что эти два измерения не могут сосуществовать, а потому он опасался взрыва и вторжения… чего? Чего? Да, да, он опасался гремучей смеси, этого А (т. е. «Амелия») умноженного на (Г+К). А стало быть надо держаться тише воды ниже травы! Более того, он так далеко зашел, что во время ужина (прошедшего в семейном кругу, поскольку львовским беженцам подали наверх) он поднял тост за новобрачных, желая им от всего сердца всяческих успехов. Трудно быть более корректным. К сожалению, здесь дал о себе знать тот механизм, благодаря которому Фридерик готов был заходить тем дальше, чем больше он отступал — но на сей раз все произошло совершенно стихийно, даже — драматично. Уже само его вставание, выделение его персоны среди нас, сидящих, вызвало нежелательный переполох, а пани Мария не смогла удержаться от нервического «ах» — поскольку было неизвестно, что конкретно он скажет, что он может сказать. Но, приправленные юмором, первые фразы прозвучали успокаивающе, были традиционными; помахивая салфеткой, он поблагодарил за то, что скрасили жизнь старого холостяка столь волнующим обручением, и в нескольких круглых фразах мило охарактеризовал жениха с невестой… и лишь по мере продолжения речи за тем, что он говорил, начало расти то, чего он не говорил, ах, вечно все та же история!… И в конце, к удивлению самого оратора, оказалось, что содержание служит лишь для отвлечения нашего внимания от истинной речи, заключающейся в молчании, вне слов и выражающей то, чего слова не охватывали. Сквозь вежливые обороты проговаривалось само его существо, ничто не могло стереть этого лица, этих глаз, выражающих какой-то неумолимый факт — а он, чувствуя, что становится страшным, а потому и опасным для самого себя, разве только не вставал на голову, чтобы быть приятным, и упражнялся в миротворческой риторике в архиморальном, архикатолическом духе, говоря о «семье как ячейке общества» и о «многочтимых традициях». Но в то же самое время и Амелии, и всем присутствующим бросалось в глаза его лишенное иллюзий и неизменно присутствующее лицо. Сила его «речи» была воистину невиданной. Это была самая громоподобная речь изо всех, мною слышанных. И было ощутимо, как заключающаяся в замечаниях на полях и между строк, в даваемых за скобкой пояснениях сила произносимой речи уносит оратора как конь!

Он закончил пожеланиями счастья и сказал что-то вроде: — Они заслуживают счастья, а стало быть, они будут счастливы, — что означало: — я говорю, чтобы говорить.

Пани Амелия поспешила сказать:

— Мы вам очень, очень признательны!

Чоканье рюмками развеяло ужас, Амелия, необыкновенно предупредительная, сосредоточилась на своих обязанностях хозяйки дома: может еще кто-нибудь пожелает мяса, может водки… Все начали говорить, просто чтоб услышать собственный голос и в говоре сделалось веселей. Подали творожный торт. Под конец ужина пани Амелия встала и пошла к буфету, мы же, разогретые водкой, шутили, рассказывая невесте, что и как давали в подобных случаях до войны, каких яств ей не довелось отведать. Кароль добродушно и открыто смеялся, пододвигая рюмку. Я заметил, что Амелия, вернувшись от буфета, как-то странно села на свой стул: встала рядом, подождала, а потом как по приказу села — и не успел я еще сообразить что к чему, как она упала со стула на пол. Все бросились к ней. На полу мы увидели красное пятно. Из кухни послышался женский крик, а потом за окнами прогремел выстрел, и кто-то — наверное, Иполит — бросил на лампу пиджак. Темнота и снова выстрел. Стремительное закрывание дверей, Амелию переносят на диван, лихорадочная суета в потемках… потом пиджак на лампе начал тлеть, затоптали, как-то сразу все успокоилось, затихло, стали прислушиваться, а Вацлав сунул мне в руки двустволку и подтолкнул к окну соседней комнаты: мол, смотрите в оба! А увидел я сад в тихую лунную ночь и еще — как наполовину высохший лист на глядевшей в окно веточке все время вздыхал серебряным брюшком. Я сжимал оружие и посматривал, не покажется ли что-нибудь там, в том месте, где начиналась сырость переплетенных стволов. Но лишь воробей шевелился в зарослях. Потом кто-то хлопнул дверью, кто-то громко что-то сказал, снова зазвучал разговор, и я понял, что паника миновала.