— Может оно… и впрямь, лучше всего… ведь от ответственности никто не уклоняется. Речь лишь о том, чтобы не испортить… самим фактом… Работа явно не для нас. Это для него.
И успокоился, как будто его коснулась волшебная палочка — как будто в итоге чудесным образом возникало единственное и естественное решение. Он признал, что все соответствует законам естества, что никто и не собирался уклоняться. Просто он был по части отдавания приказов, а Кароль — по части их выполнения.
К нему вернулись покой и благоразумие. Он стал аристократичным.
— Как же это мне в голову не приходило. Ну конечно!
Довольно оригинальная картина: двое мужчин, один из которых пристыжен тем, что другому вернуло достоинство. Одного это «использование несовершеннолетнего» покрывало бесчестьем, а второго — преисполняло гордостью, и тогда первый как будто становился менее мужским, а второй — более мужским. Но Фридерик — какой гений! Что сумел впутать Кароля… что сумел все дело свести к нему… благодаря чему намеченная смерть вдруг разогрелась не только Каролем, но и Генькой, их руками, их ногами — и запланированный труп зацвел запрещенной девчоночье-мальчишеской чувственностью, неуклюжей и грубоватой. Пахнуло жаром — смерть уже стала смертью любовной. И все — и эта смерть, и наш страх, и отвращение, и наше бессилие — существовали лишь ради того, чтобы молодая рука и слишком молодая рука протянулись к ней… Я уже уходил в это не как в убийство, а как в приключение их неразвившихся, слепых тел. Наслаждение!
Но в то же время была здесь и едкая ирония, и даже какой-то привкус поражения — что мы, взрослые, прибегали к помощи мальца, который мог сделать то, чего не могли сделать мы — разве убийство похоже на вишню, висящую на тонкой веточке и доступную только самому легкому?… Легкость! Неожиданно все устремилось в одном направлении — Фридерик, я, Иполит, потянулись к несовершеннолетнему как к какой-то тайной алхимии, приносящей облегчение.
И тогда Вацлав согласился на Кароля. Если бы он возразил, то за дело пришлось бы взяться ему самому, поскольку мы в расчет не входили. А во-вторых, видимо, что-то его смутило — в нем взыграл католицизм и внезапно ему показалось, что Кароль в роли убийцы будет столь же отвратительным в глазах Гени, что и он, Вацлав как убийца — ошибка, проистекающая из того, что он слишком усердно нюхал цветы душой, а не носом, слишком верил в красоту добродетели и в безобразие греха. Он забывал, что убийство для Кароля может иметь другой вкус, чем для него. И ухватившись за эту иллюзию, он согласился — а, впрочем, он не мог бы не согласиться, если не хотел порвать с нами и оказаться вне игры, в столь сомнительных обстоятельствах.
Опасаясь нового изменения планов, Фридерик пошел поскорее разыскать Кароля — а я с ним. Дома Кароля не было. Мы увидали Геньку, выбиравшую белье из комода, но не она была нам нужна. Наша нервозность возросла. Где же Кароль? Не разговаривая, как чужие, мы все суматошнее искали его.
Он был в конюшне, осматривал коней — мы позвали его — и он подошел, улыбаясь. Я прекрасно помню его улыбку, потому что когда мы его подозвали, я вдруг понял всю сногсшибательность нашего предложения. Ведь он любил Семяна. Был предан ему. Как же тогда его принудить к подобным вещам? Но его улыбка сразу перенесла нас в другую страну, туда, где все было дружелюбно и благожелательно. Все еще ребенок, он уже осознавал свои преимущества, он понимал, что если мы чего-то и хотим от него, так это — его молодости; тогда он пошел, слегка насмешливый, готовый поиграть. Наш приход наполнял его счастьем, потому что показывал, как далеко он зашел в фамильярности с нами. И странное дело — эта игра, эта улыбающаяся легкость были лучшей прелюдией к предстоявшей жестокости.
— Семян предал, — скупо проинформировал Фридерик. — Есть доказательства.
— Ну, — сказал Кароль.
— Надо его убрать, сегодня же, ночью. Сделаем?
— Я?
— Ты что, боишься?
— Нет. — Он стал около дышла, на котором висела подпруга. Абсолютно ни в чем не отражалась его верность Семяну. Как только он услышал об убийстве, стал неразговорчивым и может даже немного застыдился. Замкнулся и напрягся. Казалось, что он не станет протестовать. Я подумал, что для него убить Семяна или убить по приказу Семяна — одно и то же, ибо то, что соединяло их, было смертью, все равно чьей, но смертью. Он по отношению к Семяну был слепым в своем послушании солдатом, но послушным и солдатом он оставался и тогда, когда по нашему приказу выступал против Семяна. Было видно, что его ослепление вожаком переродилось в моментальную, молчащую способность убивать. Он не выказывал удивления.