— Б…..
— У вас есть деньги?
— Есть.
— Вот и хорошо. Приготовьтесь — сразу после полуночи.
— Б…..
— Это словечко не слишком вам поможет.
— Б…..
— Да не будьте вы так вульгарны. А то нам еще расхочется.
— Б…..
С этим я и оставил его. Он принимал нашу помощь, позволял нам спасать его, но не благодарил. Распластанный на кровати, высокий, упругий, он все еще олицетворял собою властолюбие и власть — господин, повелитель — но насиловать он больше не мог. Иссякла его мощь. И он знал, что я это знаю. Если еще недавно ему, грозному, способному навязывать себя силой, не было необходимости стараться привлечь чью-нибудь любовь, то сейчас он лежал передо мною в своей безудержной мужской агрессивности, правда, уже лишенной когтей и вынужденной искать сочувствия… и знал, что в этом своем мужестве он несимпатичен, неприятен… ногой в носке он почесал другую ногу… поднял ногу и пошевелил пальцами, это был в высшей степени эгоистический жест, ему было наплевать, понравится он мне или нет… уж я-то точно ему не нравился… он топил меня в океанах отвращения, его аж тошнило… меня тоже. Я вышел. Своеобразный мужской цинизм отравлял меня, как курево, в столовой я наткнулся на Иполита и меня прямо-таки отбросило, я был на волосок от того, чтобы меня вырвало, да-да, на волосок, на одним из тех волосков, которые вырастали на руках и у них, и у меня. Сейчас я не мог перенести Мужчины!
Их — мужчин — в доме было пятеро. Иполит, Семян, Вацлав, Фридерик и я. Брр… Ничто в животном мире не достигает такого безобразия — может ли конь, или собака вступать в соперничество в такой развязной форме, с таким цинизмом формы? Увы! Увы! Человек после тридцати входит в безобразие. Вся красота была на другой стороне, на стороне молодых. Я, мужчина, не мог искать прибежища в моих сотоварищах, мужчинах, потому что они отталкивали меня. И толкали меня к тем, другим!
Пани Мария стояла на веранде.
— Где все? — спросила она — Куда запропали?
— Не знаю… Я был наверху.
— А Геня? Вы не видели Геню?
— Может, она в парниках.
Она заперебирала пальцами. — Не создалось ли у вас такого впечатления… Вацлав показался мне расстроенным. Какой-то он подавленный. Может что-то между ними не так? Наверное, что-нибудь не в порядке. Мне это начинает не нравиться, я должна поговорить с Вацлавом, или может с Геней… не знаю… Боже правый!
Она была взволнована.
— Я ничего не знаю. А насчет того, что подавленный… так он мать потерял.
— Вы думаете, что это из-за матери?
— Разумеется. Мать — это мать!
— Да-да, конечно. Я тоже думаю, что это из-за матери. Мать потерять! Ему даже Геня ее не заменит! Мать — это мать! Мать! — и она заиграла пальцами по воздуху. Это совершенно успокоило ее, как будто слово «мать» было столь мощным, что даже умаляло значение слова «Геня», как будто оно было высшей святыней!… Мать! А ведь и она тоже была матерью. И уже ничем больше не была, как только матерью! Это существо из прошедшего времени, которое теперь было только матерью, посмотрело на меня выцветшим взглядом ушедших времен и исчезло, унося с собой благоговение к матери — я знал, что можно не опасаться ее противодействия: будучи матерью, она ничего не могла сделать во времени настоящем. Заиграли, удаляясь, ее былые прелести.
С приближением ночи и с тем, что возвещало ее приход — зажиганием ламп, закрыванием ставней, накрыванием ужина — мне становилось все хуже и, будучи не в силах найти себе место, я слонялся. Со все большей четкостью прорисовывалась сущность моего с Фридериком предательства: мы предали мужское начало с (мальчиком плюс девочкой). Ходя по дому, я заглянул в гостиную, где было довольно темно, и увидел сидевшего на диване Вацлава. Я вошел и сел в кресло, впрочем, достаточно далеко, у противоположной стены. Мои намерения были неопределенны. Смутны. Отчаянная попытка — а может, получится решительным усилием преодолеть отвращение, связать себя с ним в мужском начале. Но отвращение выросло до недосягаемых высот — разбуженное моим приходом и расположением моего тела вблизи его тела, преисполненное его ко мне неприязнью… неприязнью, которая, делая меня отвратительным, делала отвратительным мое отвращение к нему. И vice versa. Я знал, что в этих условиях и речи быть не могло о том, чтобы хоть один из нас засиял теми великолепиями, которые нам, несмотря ни на что, были доступны — я имею в виду великолепия добродетели, ума, преданности, геройства, благородства, которые мы могли продемонстрировать, и которые были в нас in potentia — однако отвращение было слишком всемогущим. Но разве мы не могли его сломать, насильно? Насилие! Насилие! Или мы не мужчины? Мужчина — это тот, кто насилует, навязывает себя силой. Мужчина — это тот, кто царствует! Мужчина не спрашивает, нравится он или нет, он заботится только о собственном удовольствии, его небо должно решать, что прекрасно, а что уродливо — для него и только для него! Мужчина существует для себя и ни для кого больше!