Слезы предательски подступили к глазам, и, чтобы скрыть их, я опустила на глаза солнечные очки. В сумраке капелланша превратилась в белое округлое привидение.
– Ничем, к сожалению, не могу вам помочь, – бросила я невпопад и, спотыкаясь, попятилась к выходу.
Солнце, наконец, немного смягчилось – самое время что-нибудь выпить. Мне представились гостиничный бар, первый бокал, наливающиеся ленивой тяжестью руки и ноги.
Помощница директора ждала меня снаружи.
– Вы закончили? – спросила она.
Тени, черные и длинные, тянулись за нами по асфальту. Когда я подошла к ней, они слились, превратившись в странного, причудливого зверя.
Ее смена, наверное, закончилась.
– Да, мне пора, – ответила я.
Оказавшись в машине, я проверила телефон. «Разве бодренько бывает слишком?» – написала Оливия в ответ на мое утреннее сообщение.
Поставив коробку с вещами Матери на колени, я открыла крышку. Всякая всячина: Библия (кто бы сомневался?), расческа, две журнальные вырезки, скрепленные скотчем. На одной – реклама пляжного отдыха в Мексике, на другой – реклама пеленок: счастливые, чистенькие младенцы лежат рядком на белой простыне. Еще газетная вырезка со статьей о благотворительной работе Итана в Оксфорде. Три плитки шоколада и тюбик из-под помады. Она и здесь ничего не выбрасывала.
В последний раз я видела Мать в тот день, когда сбежала. Я проснулась утром в грязной постели и поняла, что мое время вышло – я так и умру здесь, если ничего не сделаю.
Иногда, в мыслях, я возвращаюсь в нашу комнатушку. Две узкие кровати зажаты в противоположных углах, как можно дальше друг от друга: одна – моя, другая – Эви. С потолка свисает голая лампочка – когда кто-то идет по коридору, она болтается из стороны в сторону. Обычно лампочка не горит, но иногда Отец включает ее, и тогда она светит целыми днями.
Он запечатал окно распрямленной картонной коробкой, намереваясь самолично контролировать время суток, но тусклый коричневатый свет, пробивающийся сквозь эту коробку, дарит нам настоящие дни и ночи. За картоном начинается сад, за ним – вересковый луг. Сейчас как-то слабо верится, что те места – с их дикостью, их атмосферой – все еще существуют.
В торфяном полумраке между нашими кроватями можно различить Территорию, которую мы с Эви знали как свои пять пальцев. Месяцами обсуждали мы, как добраться от моей кровати до ее. Мы знали, как пересечь покатые холмы из полиэтиленовых пакетов, набитых чем-то – мы уже и сами не помнили чем. Мы использовали пластиковую вилку, чтобы переправиться через Тазиковые болота – почерневшие, загустевшие, почти пересохшие. Мы спорили, как лучше преодолеть Пластиковые горы, чтобы не вляпаться в самую грязь: по верхам, рискуя что-нибудь задеть, или же по туннелям, пролегавшим в гниющей под низом массе, внутри которых нас ожидало неизвестно что.
Той ночью я снова обмочилась. Изогнув лодыжки и растопырив пальцы на ногах, я забултыхала ими в воздухе, как будто плыла, – я делала так каждое утро вот уже несколько месяцев. Два. А может быть, и три. Я сказала комнате те слова, что приготовила для первого человека, который встретится мне, когда я буду на свободе: «Меня зовут Александра Грейси, мне пятнадцать лет. Позвоните в полицию, это очень важно». Затем я, как всегда, повернулась, чтобы взглянуть на Эви.
Раньше, когда нас приковывали одинаково, я всегда видела Эви. Теперь же мы лежали в противоположных направлениях, валетом, и нам приходилось изгибаться, чтобы встретиться взглядами. Я видела лишь ее ступни и костлявые ноги. Кожа собралась во впадинках, словно ища тепла.
Эви говорила все реже и реже. Я и уговаривала, и кричала – подбадривала ее, пела песни, которые мы слышали в школе, когда еще ходили туда.
– А теперь – твоя очередь. Готова?
Бесполезно. Вместо того чтобы учить с ней числа, я повторяла их сама. Рассказывала ей сказки в темноте, но она не смеялась, не задавала вопросов, не издавала удивленных возгласов; слышались лишь безмолвие Территории и прерывистое дыхание Эви.