– Сползли. – Грета указала кистью на чулки. – Подтяни их.
– А без этого не обойтись?
Сосед-моряк хлопнул дверью, и внизу стало тихо, слышалось лишь хихиканье его жены.
– Эйнар, ты когда-нибудь расслабишься? – упрекнула Грета.
Улыбка на ее лице померкла и растаяла. Эдвард IV потрусил в спальню и завозился среди покрывал, устраиваясь в постели; следом раздался вздох сытого младенца. Эдвард IV был старым псом, привезенным с фермы на Ютландии. Родился он на торфяных болотах; его мать и все братья-сестры из того помета утопли в трясине.
Квартира Вегенеров располагалась в мансардном этаже дома, который городские власти еще в прошлом веке предоставили вдовам рыбаков. Окна квартиры выходили на север, юг и запад, и, в отличие от большинства копенгагенских таунхаусов, пространства и света для четы художников в ней было достаточно.
Они чуть не переехали в один из бюргерских домов в районе Кристиансхавн на другой стороне Индерхавна – Внутренней гавани, где художники, проститутки, игроки и пьяницы соседствовали с фирмами, торгующими цементной смесью, и поставщиками зарубежных товаров. Грета говорила, что непривередлива и готова жить где угодно, однако Эйнар, который до шестнадцати лет спал под соломенной крышей, воспротивился этому и нашел квартиру во Вдовьем доме.
Фасад здания был красным, и располагалось оно в квартале от канала Нюхавн. Мансардные окна выступали над крутой черепичной крышей, почерневшей от мха; слуховые окна располагались почти под самым коньком. Остальные дома на улице были белеными, с восьмипанельными дверями цвета бурых водорослей. Напротив жил доктор Мёллер, которого по ночам вызывали к роженицам, однако благодаря тому, что улица упиралась во Внутреннюю гавань и стрекот автомобильных моторов раздавался редко, обычно на ней царила тишина, в которой можно было услышать даже отдаленный вскрик робкой девчушки.
– Мне нужно вернуться к работе, – наконец сказал Эйнар, устав от каблуков и больно врезавшихся в кожу оловянных пряжек.
– Значит, платье ты примерить не хочешь?
Когда Грета произнесла слово «платье», желудок Эйнара обожгло, а следом в груди начал пухнуть плотный комок стыда.
– Нет, не хочу, – ответил он.
– Даже на две минуточки? – не отставала Грета. – Я должна дописать подол. – Она сидела на стуле с веревочным сиденьем подле мужа и гладила его обтянутую чулком икру.
Эти прикосновения действовали на Эйнара гипнотически, заставляя закрыть глаза. Он не слышал ничего, кроме легкого шороха, с которым ногти Греты скребли шелк.
Она вдруг остановилась.
– Да, прости. Зря я спросила.
Только теперь Эйнар заметил, что дверца шкафа из мореного ясеня открыта и за ней висит платье Анны – белое, на манжетах и по подолу украшенное бусинами-капельками. Окно было приоткрыто, и платье слегка покачивалось на плечиках. Что-то было в нем такое – в матовом блеске шелка, в кружевной отделке лифа, в застежках манжет – крючках и петельках, в эту минуту раскрытых, словно крохотные уста, – что вызвало у Эйнара желание до него дотронуться.
– Нравится? – спросила Грета.
Он хотел сказать «нет», но это было бы неправдой. Платье нравилось Эйнару, и он почти ощущал, как к коже приливает кровь.
– Тогда возьми и примерь на минутку. – Грета принесла платье Эйнару и приложила к его груди.
– Грета, – начал он, – а если я…
– Снимай рубашку, – велела она.
Он послушался.
– Что, если я…
– Просто закрой глаза, – сказала она.
Он так и сделал.
Стоять перед женой без рубашки, даже с закрытыми глазами, показалось ему стыдным, будто она застала его за чем-то, чего он обещал не делать, – скажем, не за адюльтером, а скорее, за возвратом к дурному пристрастию, от которого он дал слово отказаться, вроде привычки пить тминную водку в барах Кристиансхавна, есть фрикадельки в постели или перебирать колоду подбитых замшей карт с голыми девицами, купленную когда-то от скуки.
– Брюки тоже снимай, – сказала Грета. Она протянула руку и тактично отвернулась.