Именно здесь чувство вины за все, что я не успела сделать, уступает гордости за то, что я делаю. То, что я опять не позвонила родителям, не заплатила по кредиту, не вымыла тарелки и не побрила ноги, меркнет в сравнении с благородным научным порывом. В своей лаборатории я снова могу быть ребенком, играть с лучшим другом, смеяться и быть смешной — или же всю ночь работать над исследованием камня из незапамятных времен, потому что к утру мне нужно выяснить, из чего он сделан. Стоит повзрослеть, как на тебя сваливается множество непонятных и неприятных вещей: налоговые декларации, страховка на машину, цитологические мазки, — но все это не имеет значения, когда я работаю в лаборатории. Телефонов тут нет, поэтому я не мучаюсь оттого, что кто-то мне не звонит. Дверь заперта, и я знаю каждого, у кого есть ключ. У внешнего мира нет возможности проникнуть внутрь, а это означает, что здесь я наконец-то могу быть собой.
Моя лаборатория — как храм, где я понимаю, во что верю. Гул машин сливается в радостный гимн, стоит войти внутрь. Я знаю, кого могу встретить — и как они себя поведут. Будет тишина и будет музыка, время приветствовать друзей и время оставлять их наедине с собственными мыслями. Здесь жизнь подчинена определенным ритуалам; часть из них я понимаю, другие нет. В лаборатории царит мое лучшее «я», которое стремится справиться с любой задачей. Сюда приходят в особенные дни, как в церковь. По праздникам, когда весь остальной мир замирает, у меня открыто. Это островок безопасности и надежное убежище, пристанище на рабочем фронте, место, где можно спокойно осмотреть раны и подлатать доспехи. Я выросла в лаборатории — как и в церкви, — поэтому они навсегда со мной.
Лаборатория — это и место, где я пишу. С годами я далеко продвинулась в том редком прозаическом жанре, который подразумевает сжатие результатов десятилетней работы пяти человек до шести страниц научной публикации, написанной на языке, который мало кто понимает и на котором никто не говорит. Статья описывает детали моей работы с точностью лазерного скальпеля, но ее утонченная красота — своего рода подделка, манекен нулевого размера, призванный продемонстрировать великолепие платья, которое на живом человеке обречено смотреться гораздо хуже. В этих публикациях нет сотен необходимых сносок или таблиц с данными, которые пришлось месяцами переделывать после того, как готовившая их студентка магистратуры внезапно уволилась, бормоча по дороге к двери, что не желала бы моей жизни. Один из параграфов я писала пять часов: в самолете по дороге на похороны, в реальность которых не могла поверить. Даже черновик этой статьи благодаря моему ребенку был исчеркан цветными карандашами и заляпан яблочным пюре еще до того, как на нем просохла после печати краска.
Пусть в моих научных публикациях скрупулезно рассказано о растениях, когда-то покрывавших Землю, экспериментах, прошедших как по маслу, и подтвержденных данных, они преступно умалчивают о других важных вещах. Например, о целых садах, превратившихся в перегной, плесень и труху; электрических сигналах, которые никак не хотели стабилизироваться, и картриджах для принтера, которые мы реанимировали в ночи самыми зверскими методами. Я с удручающей ясностью сознаю: будь на свете способ добиться успеха, минуя стадию отчаяния, кто-нибудь уже непременно сделал бы это, упразднив необходимость экспериментов, — но журнала, в который я могла бы написать о том, как моя наука создается и руками, и сердцем, по-прежнему не существует.
Неизбежно наступает утро: восемь часов. Пора менять реактивы, выписывать чеки, покупать билеты на самолет. Я опускаю голову и заполняю очередной научный отчет, пока в горле комом копятся невысказанные боль, гордость, сожаление, страх, любовь и тоска. Двадцать лет работы в лаборатории подарили мне две истории: ту, которую я должна написать, и ту, которую я бы написать хотела.