— Ты говорила, что училась играть на пианино. Ты многому научилась? Бетховен? Моцарт?
— Ну, я хотела дойти до Сорокового этюда Черни…
— «Хотела дойти», говоришь, то есть так и не дошла?
— Я просто бросила играть.
— Я не знаю, Сороковой этюд Черни — это уже большое достижение?
— Нет, не большое. Сороковой этюд Черни это далеко не вершина мастерства, это всего лишь небольшой подъем в начале пути. Обычно там не кончается путь. Если ты хочешь играть на пианино, то нельзя там останавливаться. Надо идти дальше. А я вообще дошла только до Одиннадцатого этюда и бросила, что уж тут говорить?
— А почему бросила?
— Потому что замучилась.
— Неужели этюды Черни такие сложные?
— Ага, все эти диезы и бемоли. Чтобы играть Сороковой этюд Черни, надо безболезненно следовать нотам, где одни сплошные черные клавиши.
— Странно, что ты говоришь о боли, — разве это больно, а не трудно?!
— Ну, это трудно в душе, а больно телу, разве нет? По-моему, очевидно, что играть больно. Правда же? Потому что пальцы болят так, что невозможно дальше ударять по клавишам. А почему ты спрашиваешь?
— Просто так. Я с детства часто думаю об этом. Я всегда представлял себе, как буду возвращаться с работы домой, открывать ворота во двор и через распахнутое окно слышать звуки пианино. Но я не знал, что это так мучительно.
После того как я закончил говорить, она некоторое время молчала, никак не реагируя на мои слова, а потом хлюпнула носом и расплакалась; ее рыдания постепенно становились все громче и громче. Я смотрел, как она плакала, по-детски обхватив себя за плечи, и в моих глазах тоже появились слезы. Кажется, в тот момент мы думали об одном и том же. Как дети. О детях. И о невероятно сильном снегопаде. И о том, что мы всегда будем вспоминать Отару, каждый раз, как пойдет снег. Много-много мыслей.
— Этот пианино какой такой пришел? — обратился ко мне индиец.
— Этот пианино какой такой пришел? — повторил я вслед за ним.
Тогда он, кажется, понял свою ошибку и попытался задать вопрос снова:
— Как такой пришел?
Но я и сам толком не знал, как это пианино оказалось в нашем доме.
— От одиночества.
— Пианину было одиночество?
— Нет, речь не об этом, не о пианино и даже не обо мне…
Мне надо было сказать, что нам с женой было одиноко, но я не знал, как это объяснить, поэтому задумался и замолчал. Он немного подождал, сидя на стуле перед пианино, а потом ударил по одной из клавиш. Это была фа в малой октаве. Раздался «пустой» звук, клавиша опустилась вниз и так там и осталась. Я давно знал, что эта клавиша западает. Но Сатбир несколько раз прошелся по всем клавишам и, кажется, нашел еще пару таких же, о которых я не знал. Две из трех запавших клавиш постепенно поползли обратно вверх. Можно сказать, 2:1.
— Этот пианино давно не пел. Правда же?
И только тогда я понял, о чем он спрашивал.
— Верно, человек, который отдал мне этот инструмент, тоже так говорил. Сказал, что дочка играла на нем, когда ей было одиннадцать.
— Если не петь — не покупать.
— Оно досталось нам бесплатно.
— Бесплатно ничего не бывает, — твердо отрезал он.
— На блошином рынке бывает, если знать, где искать, — ответил я тем же тоном.
Он тут же уставился на меня так, словно не на шутку разозлился. Я решил, что продолжать разговор в таком духе нет ни смысла, ни желания, и стал придумывать, как можно разъяснить обстоятельства, при которых мы получили это пианино, но не мог подобрать слова. Он прожил в Корее уже три года и всего лишь пять месяцев назад начал серьезно изучать язык этой страны, и я не мог придумать, как теперь объяснить ему на корейском наше с женой одиночество. К тому же у меня начали закрадываться сомнения: а действительно ли он не знает то, о чем спрашивает? А вдруг ему известно, почему мы поженились и почему здесь сейчас стоит это пианино? К слову сказать, это был, по собственному выражению моей жены, «скажем так, друг», приехавший из Пенджаба сикх Сатбир Сингх, с которым, опять же по словам жены, она познакомилась, когда вела занятия по корейскому языку для рабочих-иммигрантов.