«Какова ни есть его цель, а я могу биться об заклад на что угодно, что его великосветская жена этого не одобряет».
– Бесполезно, – поднимая глаза, сказал Родни. – Застрял… Надо резать…
Он кивнул головой в сторону роженицы.
Дэвидсон передал ему острый медицинский скальпель. Инструмент опустили в спирт. Руки Родни вновь тянули и сжимали тело Кейт. Ему уже не было холодно. На лбу выступили капли пота. Струйка, сбежав по брови, закапала ему на руку. Родни подтянул подбородок к груди. Заостренный кончик бороды теперь лежал на рубахе, прямой, словно стрела…
«Немного… еще немного…» – подбадривал себя доктор Принс.
Головка… Дальше… Дальше… Легче…
«Надо поторопиться, а то она долго так не протянет».
Дэвидсон встревоженно щупал ее пульс.
«Так… Так… Еще немного… Черт побери! Не капризничай! Вылазь!»
Руки врача тянули и сжимали. Пот щипал ему глаза. Кровь забрызгала рубаху.
На лице доктора Дэвидсона отразилось сострадание. Бедная Кейт! О, ребенок почти вышел из утробы матери… Врач оказался на высоте. Даже если бы девчонка заплатила за услуги акушера сотню фунтов, она и в таком случае не получила бы лучшей помощи.
– А-а-а!
Это было восклицание не только триумфа, но и облегчения. Родни медленно извлек из утробы матери красное тельце, покрытое серебристой слизью. Секунду оно лежало на его руках. Девочка. Ее назовут Энни Ханниген. Этот случай поспособствует, а затем нанесет большой вред его карьере…
Кухня
Помещение заполнял яркий мерцающий свет. В открытом очаге уголь раскалился до насыщенного красного цвета, который контрастировал с покрытой графитом полкой для подогрева пищи. Справа располагалась кухонная плита, слева стояли кастрюли. Свет, испускаемый очагом, сиял на каминной решетке из латунных прутьев со стальными набалдашниками. Из-за этого раскаленные уголья казались нежными розовыми облачками, видимыми как бы через серебристую завесу. Отблески огня играли на коричневато-красных ножках кухонного стола и на чашках, стоящих на заплатанной скатерти, и на красном дереве горки для кухонной посуды, что стояла у противоположной стены; поблескивала медная ручка ведущей на лестницу двери. Слева от камина, у стены, тянулась деревянная лавка со спинкой. На ней лежали мягкие подушки, набитые овечьей шерстью. Даже дверь, ведущая в прихожую, радовала глаз своей белизной, которую подчеркивала чернота ручки. Особенно красиво отблески огня играли на стеклах окна. На подоконнике стояли шесть красных глиняных цветочных горшков с пестрыми гиацинтами. Накрахмаленные веселенькие кружевные занавески висели правильными, почти идеальными складками. У Сары создавалась иллюзия, что она смотрит на какую-то красивую репродукцию. Никогда прежде подоконник в ее доме не был таким опрятным.
Гиацинты в любое время года – предел мечтаний каждой хозяйки, но на Рождество и в ее кухне цветы превращались в весомое свидетельство того, что жизнь изменяется к лучшему. Сара Ханниген надеялась, что, прежде чем она по-настоящему состарится, мир придет в ее дом. Она просила у Бога лишь мира, не счастья… Сара глянула поверх цветочных горшков на крошечный задний дворик и стены домов за ним. Этот год выдался самым спокойным из всех предыдущих…
В то Рождество, когда Кейт вернулась домой беременной, ее мать начала со страхом думать, что вскоре существование в этом доме станет совсем невыносимым. После рождения Энни так и случилось. Жизнь превратилась в ад, и продолжалось все это больше месяца… Но когда Кейт нашла место в Вестоу, дела постепенно пошли на лад. Во-первых, дочь отдавала родителям четыре шиллинга и шесть пенсов из пяти шиллингов, которые платили в неделю, что являлось, Господь знает, большим подспорьем. Во-вторых, Тим наконец-то, по прошествии восемнадцати лет домашней тирании, немного сбавил обороты.
Сначала внучка часто капризничала, и Сара Ханниген большую часть зимы вынуждена была провести в теплой кухне, отдыхая по ночам на разложенных на лавке подушках. Потом ее тело покрыла сыпь и врач дал ей вонючую мазь, вызывающую у мужа тошноту. Тим ругался и ворчал так, что ей, слава Богу, пришлось оставить его одного спать на пуховой перине, а самой перебраться обратно на лавку. Но сыпь, несмотря на все ее старания, не могла оставаться вечно, к тому же Тим по прошествии нескольких недель начал подозревать неладное. Когда Сара вернулась на супружеское ложе, прежний кошмар возобновился. Иногда проходила неделя или даже две, прежде чем разъяренный своим мужским бессилием и недолговечностью страсти Тим разражался криками: «Она не моя! Признайся мне, или я вырву у тебя это признание. Она ведь не моя? Признайся, что она от того художника! Говори правду!»
Сара знала, что только страх перед адом, который так ярко живописал отец О’Молли, останавливает ее мужа от убийства. Не раз ее жизнь была в смертельной опасности. Трижды, когда Кейт еще не исполнилось и годика, Сара вынуждена была убегать с младенцем на руках в дом своей соседки, миссис Маллен. О таких происшествиях любят посудачить жители Пятнадцати улиц, поэтому она не удивилась, когда однажды в их дом пожаловал сам отец О’Молли. Он долго беседовал с Тимом наверху в их спальне, а затем переговорил и с ней, уединившись для этого на кухне. Вследствие этого разговора Сара долгие годы не могла избавиться от жгучего чувства вины, хотя до этого она считала свой «великий грех», как выражался отец О’Молли, личным делом ее и Бога. Сара не могла никому об этом рассказать, даже если это угрожало спасению ее бессмертной души. Отец О’Молли старался вызвать ее на откровенность, но какой-то инстинкт, не забитый и не запуганный мужем до слепого повиновения, воспротивился тому, чтобы открыть свою тайну другому человеку, пусть даже это был слуга Всевышнего.
После беседы со священником Тим начал регулярно посещать церковь, даже четверговую вечернюю литургию. В субботу он обычно напивался и бил жену, но по воскресеньям послушно ходил на мессу. Сара знала, что удары носком сапога и подбитый глаз – не самое плохое, что может случиться с ней. Как ни странно, будучи пьяным, Тим никогда не склонял ее к плотским утехам. И слава Богу!
Сара не имела ничего против пьянства мужа, поскольку тот обычно все же давал ей достаточно денег, чтобы она могла вносить арендную плату. Она знала, что втайне Тим ужасно боится оказаться на улице, а потом попасть в работный дом. На пищу насущную миссис Ханниген зарабатывала стиркой и другой поденной работой. До прошлого года ей удавалось сводить концы с концами. Но затем дела в доках пошли из рук вон плохо. Иногда Тиму доставалась лишь одна смена за неделю. Проработав двенадцать часов, он возвращался домой уставшим до изнеможения. Его покрытые красноватой пылью молескиновые брюки были промокшими до бедер. В такие минуты Сара жалела мужа. Разгружать железную руду – тяжелая работа, а на ужин только сваренный из костей бульон, заправленный овощами. За смену Тим зарабатывал три шиллинга и шесть пенсов. Вполне хватит, чтобы внести арендную плату. А вот двух пенсов на табачок, не говоря уже о пинте эля, не оставалось. Теперь семья жила на четыре фунта и шесть пенсов, которые зарабатывала Кейт. Еще Сара потихоньку закладывала вещи. К помощи приходского священника она пока не обращалась, зная, что отец О’Молли посоветует продать комод, лавку и железную кровать дочери, прежде чем даст хотя бы пенни.
Сара вспоминала свое прошлое и думала о настоящем, всматриваясь в серое, покрытое низкими тучами небо за окном. Одиннадцать часов дня, а так пасмурно. Надо бы зажечь свет. Сегодня как-никак сочельник. Рождество всегда ассоциировалось в голове Сары Ханниген с грядущими неприятностями. Она не помнила, чтобы этот праздник хоть когда-либо вызывал у нее добрые чувства. Как раз наоборот! В сочельник беды и горести становятся вдвойне тяжелее. Сара вышла замуж за Тима как раз на рождественские праздники. Она не помнила, почему решила выйти замуж за этого человека. Он был таким большим и молчаливым. Сара ошибочно приняла его тихую угрюмость за доброту. Роковая ошибка! А еще в молодости ей ужасно хотелось оказаться подальше от миссис Маррис, на которую она работала шестнадцать часов в день почти без выходных и получала за все про все полкроны [2]. Сара почти не знала своего будущего мужа – трудно с кем-то сблизиться, если у тебя свободны всего полдня за целый месяц. Ей тогда исполнилось восемнадцать, а Тиму было двадцать семь. Теперь Саре сорок два года, а ее мужу – пятьдесят один. За всю свою жизнь она только три месяца считала себя счастливой. Украденные моменты наслаждения и страха… Никто не сможет отнять их у нее. Никто. Сара трепетно хранила воспоминания о былом счастье на протяжении уже восемнадцати с лишним лет. Она не забудет о нем никогда… никогда. Последнее время миссис Ханниген испытывала предчувствие грядущих перемен к лучшему. Тим уже шесть недель оставался беспомощным узником наверху, внучка росла вполне здоровым ребенком.