Так совершенно случайно, при столь трагических обстоятельствах, я узнала, что у меня есть поклонник. Но ему было 27 лет, и мне в мои 19 лет он казался стариком, так что роман наш не состоялся.
Прорываться же нам не пришлось. После мощной артподготовки, в которую мы вслушивались с такой надеждой, части 2-го Белорусского фронта все-таки прорвались к нам, разорвав кольцо блокады. Что у нас творилось! Мы обнимались, плакали и смеялись, качали солдат, пришедших нам на помощь и спасших тем самым не одну сотню жизней моих однополчан. А сколько погибло солдат из тех, кто так упорно прорывался к нам! Да, победы никогда не давались легко…
Потом еще несколько дней держали оборону, пока нас не сменили новые части. И наконец — все!
Мы покидали окопы. Нас осталось немного. Офицер, командовавший нашим участком обороны, с надрывом и слезами сказал всего одну фразу: «Я привел сюда почти четыреста человек. А теперь…» А теперь живых и без единой царапины с передовой, где мы девять дней держали оборону, уходили порядка десяти-пятнадцати человек. Остальные ранены, контужены, простужены, больны. И много убитых. Я оказалась в числе немногих счастливцев, мне удалось живой и здоровой выйти из этого многодневного ада.
Не помню, откуда взялись такие жуткие цифры — десять-пятнадцать человек, и насколько они достоверны, но именно эти цифры, как заноза, засели в моей памяти на все послевоенные годы…
Мы шли в город смертельно уставшие, в грязи и в крови, мечтая лишь об одном — отдохнуть. Предвкушали, как смоем с себя накопившуюся грязь, поедим вдоволь и будем спать — сутки, двое. Но совершенно неожиданно для нас все получилось иначе. В городе скопилось очень много раненых из-за невозможности их эвакуации. Не хватало медицинского персонала, поэтому нам, девчатам, предстояло какое-то время ухаживать за ранеными. Всех нас послали в разные медицинские пункты, их в городе было несколько.
Когда я впервые пришла в бывшую церковь, где временно разместился госпиталь с тремя сотнями раненых, мне стало нехорошо. Раненые лежали рядами на разостланной на полу соломе. В воздухе стоял густой запах крови, гноя, испражнений, прелой соломы. Всех раненых обслуживал один человек — военврач, остальные медики вместе с нами сражались на передовой. Они выносили раненых с поля боя, перевязывали их, оказывали помощь тем, кто находился в окопах, а в критические минуты брали оружие и стреляли, отражая атаки фашистов. В госпитале же все эти дни военврач управлялся один. Не помню ни звания, ни фамилии того замечательного доктора, который сутками не спал, стараясь хоть немного облегчить страдания раненых. Но что мог сделать он один, без помощников, без перевязочных материалов и медикаментов? Поэтому он очень обрадовался, когда мы явились в его распоряжение. Не помню точно, но думаю, что вместе с нами пришли и медики, одни мы не справились бы.
Мы делали все: кормили и поили раненых, помогали перевязывать их, писали письма, убирались. Однажды я обратила внимание на пожилого солдата, который все время просил пить. Хотела дать ему воды, но доктор запретил — солдат был ранен в живот, а при таком ранении нельзя пить. Я подошла к нему, села рядом на полу, положила голову этого несчастного к себе на колени и начала водой смачивать ему губы. Он, помню, откроет глаза, потом снова закроет, будто не было у него сил даже веки удержать, и все просит: «Сестра, пить». Так и умер у меня на руках.
От невероятных запахов, пропитавших воздух, постоянного вида кровоточащих и гноящихся ран начинало тошнить. Врач сказал: «Курите, легче станет». Мы начали курить. У большинства это не стало привычкой, но некоторые пристрастились и курили потом всю жизнь.
И снова воспоминания Гали Лепешкиной, которая эти дни работала в другом месте, в только что организованном стационарном госпитале:
«Я работала у хирурга… Раненые поступали с передовой… Доктор заставил держать ногу раненого, ему на пятке делали операцию… Мы были молодые… Что мы понимали? Раненые лежали голые, мне стыдно было, отвернулась. Силы никакой нет, раненый кричит, а доктор требует: „Держи!“ …Вспомни эту грязь, кровь… А потом, мы ведь не санитары, но все делали… Через четыре дня мы ни есть, ни пить не могли. Главное, без сна. Чуть сами там не сдохли!»
Наконец наступил счастливый момент, когда мы погрузили в машины и отправили в тыл последних раненых. Пришел наш черед покидать Ландсберг. Права Галя, мы еле держались на ногах и выглядели не лучше тех, за кем ухаживали все эти дни. Нас направляли в запасной полк на отдых и переформирование. Не помню, как мы туда добирались, но, скорее всего, пешком. Помнится, как шли через пригородный лесочек. Здесь мы неожиданно наткнулись на труп капитана, командира разведчиков и нашего большого друга. Он лежал под деревом, наполовину занесенный рыхлым грязным снегом. Немцы перебили ему ноги, а затем расстреляли в упор, на лице видны были ожоги и следы пороха. Положили мы труп капитана на телегу и повезли, сами шли рядом. А я не могла оторвать глаз от его светлых волос, которые, как у живого, развевались от легкого ветерка. Казалось, что волосы живут сами по себе, независимо от неподвижного, мертвого человека… Ощущение было тягостное. Труп отвезли в тыл и там похоронили.
Прибыли в запасной полк. Опять двухъярусные нары, на них исстрадавшиеся и полубольные мои однополчане, ставшие для меня близкими и дорогими. Мы отсыпались, отъедались, лечились, отдыхали, приводили в порядок обмундирование и оружие. Часть пополнялась новыми солдатами и офицерами.
Сейчас, когда прошло уже столько лет, я пытаюсь вспомнить или хотя бы представить, что испытывали я и мои друзья, пережив кошмар окружения. Главным ощущением была конечно же огромная радость от того, что остались живы. А еще — нечеловеческая усталость. Мне кажется, что пережитое там — это уже за пределами человеческих возможностей. Солдаты сражались даже тогда, когда, казалось бы, уже некому и нечем сражаться. Но все выдержали, преодолели, не дрогнули, не сдались. Наверное, среди нас были трусы и паникеры, но я этого не помню. Вспоминается главное — с каким мужеством и стойкостью сражались солдаты, сколько проявили выдержки, как поддерживали и помогали друг другу. Это помню.
До сих пор восхищаюсь нашими девчатами. Еще девчонки и по возрасту, и по жизненному опыту, они в той неимоверно трудной, опасной обстановке держались достойно, никто не дрогнул, не отступил, не пытался спрятаться за чужие спины и сохранить свою жизнь за счет других.
Наше пребывание в запасном полку подходило к концу, когда дал о себе знать тот крохотный кусочек металла, что попал мне под коленную чашечку. У меня началась флегмона правого коленного сустава. От боли я даже ходить не могла. Направили меня в медсанбат, оттуда в госпиталь, потом в другой. Перед отъездом я прощалась с девчатами. Надеялась после лечения вернуться в свою часть, не предполагала, что дальше мне предстоит воевать на одном фронте, а им — на другом. Я заканчивала войну под Кенигсбергом, а они под Прагой. Больше всего я переживала тогда, что остаюсь одна, без моих верных подружек. Никто тогда не думал, что встретимся мы только через тридцать лет…
Оставшись одна, среди чужих людей, я очень страдала, скучала о друзьях-однополчанах. Кроме того, пока я находилась в медсанбате, меня постоянно преследовал страх перед возможностью окружения, повторения судьбы 288-го медсанбата, разгромленного фашистами. Больше всего меня пугало, что я осталась безоружной. Винтовку пришлось сдать, а я так сроднилась с ней, что без нее чувствовала себя совершенно беззащитной. «Что будет, если немцы подойдут к медсанбату, чем защищаться буду?» — частенько думалось мне. Потом начались беспокойства по поводу ноги. В первом госпитале мне предложили ампутировать ногу, потому что процесс зашел очень глубоко. Я, естественно, отказалась. Тогда меня переправили в другой госпиталь. Там хирург сказал, что только полный невежда и профан в хирургии мог предложить такую глупость.