Отец поднимает лицо и смотрит куда-то мимо меня.
Он уже увидел то, что хотел. Его руки сомкнуты за спиной, он покачивается на ногах вперед и назад. Я прижимаю малютку к себе и готовлюсь не только говорить правду, но и принимать ее.
— Хаджиме отозвали. Ты знаешь о договоре с Тайванем. И сейчас срок его службы окончен, — я наступаю на свою гордость и продолжаю. — Он не вернулся, — на глаза наворачиваются слезы, но я не буду плакать перед ним.
— Тогда возвращайся в ваш дом и жди его.
— Нет, — я смотрю на его подбородок, на то, как двигается его кадык, куда угодно, только не в глаза. В эти пустые глаза. У меня растет комок в горле, и я с трудом произношу следующие слова. — Я не могу вернуться в тот дом, потому что... — я униженно опускаю голову. — Потому что без оплаты он был сдан другой семье.
Он резко выдыхает через нос, играя ноздрями, и делает шаг назад, чтобы обдумать эту новую информацию.
Я жду. Десять секунд? Двадцать? Мне кажется, что их проходит целая тысяча, пока он заговорил.
— Ты думаешь, что он вернется? — он говорит мягко и ровно, словно знает, что сила его слов может меня разрушить.
Могла.
Слезы текут по моим щекам. Дрожат губы. Зубы плотно сжаты, и я часто дышу. Я приказываю себе не плакать. Но уже слишком поздно. Я уже вишу на лозе между двумя тиграми. Голодные мыши грызут ее со всех сторон, чтобы заставить меня выбрать, в какую сторону двигаться. А я не знаю, какое выбрать направление. Какой тигр страшнее? Я поднимаю глаза и говорю, что думаю.
— Нет. Не думаю, что он вернется.
Я жду, глядя на отца, в ожидании его реакции. Воздух вокруг нас становится слишком тяжелым и неподвижным. Гулко колотится сердце. Маленькая птичка шевелится в моих руках. Я молюсь о том, чтобы она не закапризничала.
Он заиграл желваками.
— Каковы твои планы?
Значит, он хочет заставить меня просить.
Настаивает на моем унижении.
Требует, чтобы я умоляла.
Я бросаю взгляд на девочку. Я буду умолять ради нее.
Я низко кланяюсь.
— Я бы хотела вернуться домой, отосан. Помогать ухаживать за Кендзи и бабушкой. Я бы хотела занять свое место как...
— А что насчет нее?
Я поднимаю глаза на него.
— Она моя дочь.
— Она больна, — он фыркает и начинает ходить по комнате.
— Она поправится. Мы уже нашли способ ее кормить, — Я решаю не говорить, как мало она ест.
— Мы не вынесем бремени, которым является этот ребенок. Она требует слишком дорогого медицинского обслуживания.
— Я сама о ней позабочусь!
— Ты должна подумать об имени твоей семьи, а если не можешь, то подумай о ребенке. Она мала, болезненна, скорее всего имеет задержки в развитии. Что будет с ее образованием? — он резко разворачивается на месте, и чем быстрее он ходит, тем громче звучит его голос. — Куда она пойдет?
— Я сама буду ее обучать.
— Она не сможет рассчитывать ни на достойный брак, ни на хорошую работу, — он продолжает говорить, словно я все это время молчала. — Даже если она выживет, то станет очень дорогостоящей обузой.
Я делаю шаг к нему, умоляя.
— С ней все будет в порядке. Я позабочусь о том, чтобы она набрала вес и поправилась. Пожалуйста, мне необходимо, чтобы она была со мной.
— Хватит! — его рука разрубает воздух. — Ты думаешь только о том, что тебе необходимо. Чего ты хочешь. Хватит! — отцовское лицо исказила гримаса. — Погоня за твоими желаниями привела тебя сюда. И сейчас то, чего ты хочешь, не имеет никакого значения, Наоко. На этот раз важнее то, как будет лучше, — отец направляется к двери, но останавливается.
Полуобернувшись, он бросает через плечо:
— И то, что лучше, для тебя и для этого ребенка — не одно и то же. Тебя с радостью примут дома. Ты меня поняла? Тебя одну.
И он делает еще шаг, открывает дверь и выходит из комнаты.
Теперь я понимаю, что он все же был тигром.
ГЛАВА 37
Япония, настоящее время
Наоко глубоко вздохнула и промокнула глаза.
— Теперь вы знаете мою историю, Тори Ковач, и я готова выслушать вашу.
Произнесенное ею мое имя хлестнуло меня, как мокрое полотенце. Оно ужалило меня, и эта боль выхватила меня из богатых красок 1957 года. Я моргнула, стараясь совместить образ семнадцатилетней Наоко, поругаемой и порицаемой за то, кого она любила, отвергнутой всеми, кого она знала, обвиненной в смерти ее матери и вынужденной принимать немыслимые решения, с пожилой Наоко, той женщиной, которой писал мой отец, которую любил и с которой родил дочь.