Выбрать главу

А думать о Танеле и Ионасе — все равно что резать по живому. Танел был ей как сын. У нее на руках он засыпал ребенком, подолгу играл у нее в комнате; не отставая ни на шаг, всюду ходил за ней следом. Кади не была одинокой старухой, как засохшее дерево, потому что, и став юношей, Танел время от времени приходил сюда хозяйничать. Если же он долго не появлялся, Кади скучала и беспокоилась. И когда Танел не уехал вместе с матерью, а остался здесь, Кади была по-настоящему счастлива.

Ребенок у рыбачки не для того, чтобы гладить его или играть с ним: сын или дочь — ее будущее. Но с Танелом Кади не сдерживала своего материнского чувства, порывов нежности, не разделенных ее погибшими сыновьями. И словно случайно ее рука иногда оказывалась в его волосах. Но она тут же торопилась сказать, что парню пора уже сходить к цирюльнику — вся шея заросла.

Танел, как в детстве, ходил за Кади по пятам, рассказывал все, что было на душе, и хотел, чтобы она его выслушала. Теперь, наверно, от Танела не осталось даже кусочка, который можно было бы предать земле. В этом потеря Кади была даже большей, чем у матери Мартти, чей красивый погибший сын был отнесен к месту последнего упокоения на плечах друзей.

И Ионаса следовало помянуть.

Может быть, все хорошее, что сделал Ионас за много лет для Кади, вызовет слезы и смягчит боль. Первые годы Кадино вдовство вызывало у людей озабоченность, и если холодными зимними утрами, в трескучий мороз из трубы ее дома не поднимался дым, испуганная Хельментина бежала через пустошь посмотреть, что случилось. Но ничего не случилось: просто Кади не хотелось есть, спать и топить печь.

И однажды пришел Ионас, сказал свое «нях», расчистил от глубокого снега дорожки к колодцу и воротам, наколол дров, принес воды, хлеба и рыбы. Он ходил сюда не как жених, а как человек, для которого чужая беда все равно что своя.

Так думала Кади о Ионасе.

Это были черные часы раздумий в жизни обеих женщин. Вечер перешел в ночь, а они все сидели. Саале не видела в темноте Кадиного лица, но чувствовала, что стоит ей произнести имя бога, — Кади убьет ее. Да Саале и сама не в состоянии была бы сейчас говорить о воле божьей или о божьем испытании. Самой Саале это казалось бы глумлением над человеческой болью и любовью. В Саале поднялось тупое и яростное сопротивление: если человеку нельзя любить мир, то зачем же для этого мира создан человек? Саале расстегнула ворот платья — внутренний мятеж душил ее. Она поднялась со своего места и, шатаясь, побрела через погруженную в темноту комнату в свою каморку. Не зажигая света, она нащупала на комоде вещь, которую хотела найти. Свою глиняную птицу. Она поднесла ее к губам и подула.

Кади вздрогнула и повернула голову.

Свисток есть свисток, свист не имеет оттенков чувств, но Кади услыхала отчаяние и призыв. В нем прозвучала самая безнадежная тоска по всему утраченному. В нем сосредоточились сила и надежда.

По лицу Саале текли слезы. Оно было мокрым даже тогда, когда в свете утра Кади посмотрела на нее. Спящая Саале выглядела очень бледной и истомленной, и Кади почувствовала, что она, старуха, еще нужна кое-кому. Она долго смотрела на спящую девушку, — ведь совсем недавно Кади надеялась нянчить детей Саале и Танела.

Затем Кади пошла во двор, подняла тяжелые веки и оценивающе посмотрела на небо и море. Казалось, она осталась ими довольна; протянула через двор несколько веревок и развесила белье сушиться.

Руки, которые в ночном траурном бдении не хотели ни за что браться, теперь требовали работы. Потому что руки живут сами по себе, своей, отдельной жизнью, и все остальное их не касается. Войны и моря и раньше забирали мужчин, но, несмотря на это, ничьи руки не остановились. Душа — да, это другое дело: она болеет, обливается кровью, переживает и стонет, она не занята ничем другим, кроме собственной боли.

Кади желала в это утро ветра, хорошего сильного ветра, чтобы белье на веревке плескалось, чтобы всю зиму оно пахло морем и солнцем.

Утром море вдруг потеряло покой — на волнах появились гребешки. Осень вступала в свои права.

Когда Саале пришла на работу, во дворе цеха был собачий холод, хотя солнце и светило. Навстречу ей попался приемщик рыбы Пунапарт с одним конторщиком. Кто знает, что они так яростно делили, но, подойдя к Саале, они замолчали на полуслове и с сочувствием и уважением к ее горю подняли шляпы. Обычно здесь даже «тэрэ» не говорили — лишь вскидывали молча на миг к уху палец и этим ограничивались.