Тем вечером она стояла на лестнице и заглядывала на чердак, где отец, усевшись по-турецки на полу, расхваливал Тобиасу голубей.
«Лео! Лео! Что за птица! Положишь ему алмаз в два карата — он полетит и даже не заметит. И до чего верный! Хорошенько запомни его, Тобиас».
У Ханны полились из глаз слезы, и она яростно вцепилась в верхнюю перекладину лестницы, чтобы не проронить ни звука. Из сказанных слов ясно следовало, что ожидает птиц. Такое даже Тобиас поймет. Ему бы не предлагали запомнить Лео, если бы Лео мог жить. Тобиас удивленно поднял глаза на отца, а потом как ни в чем не бывало продолжил ласкать голубей и кормить их с руки ячменными зернами. Только он уже не хихикал, когда розовые лапки Лео щекотали его руку. Ханна спустилась вниз.
Если бы их можно было просто отпустить… И время подходящее: как раз наступает Пасха. Но нет — напуганные свободой и уставшие от поисков пищи в Южном Амстердаме, они вернутся домой, будут проситься в знакомую голубятню. Всякий бы понял: эти голуби отсюда.
На следующий день за завтраком она спросила отца:
— Сегодня?
— Скоро, — ответил он и ласково погладил ее широкой ладонью по голове.
Домашние готовились к Пасхе, вечеру, не похожему на другие. Мама и бабушка Хильда уже вымыли кухню, чулан, печку и ледник, а теперь протирали буфетные полки и убирали туда серебряный чайный сервиз, освобождая место для пасхального фарфора. Ханна изучала картину над буфетом. На картине девочка ее возраста сидела за шитьем и смотрела в окно. Заметив там что-то, она подалась вперед — эта поза и нетерпеливый взгляд всякий раз очаровывали Ханну. Девочка на картине забыла о работе, пусть даже и на миг. Ее руки замерли, еще не пришитые пуговицы блестели на столе, но то, что происходило у нее на уме, было гораздо важнее. Ханна ее понимала.
Эту картину отец купил пару лет назад, в тысяча девятьсот сороковом году, прямо перед днем ее рождения. Он регулярно посещал собрания Комитета по делам еврейских беженцев из Германии, проходившие в кафе «Роттердам», рядом с Алмазной биржей, и в тот день взял Ханну на аукцион, где одни семьи продавали картины, вазы, драгоценности и восточные ковры другим семьям, а вырученные деньги шли на поддержку беженцев. Необходимо, считал отец, снять с плеч правительства бремя заботы о еврейской бедноте.
Когда картину выставили на торги, Ханна ахнула. Лицо девочки прямо-таки светилось: голубые глаза, щеки, уголки рта — яркие, лоснящиеся, и это еще при взгляде издалека. Девочка на картине казалась живее сидящих в зале.
Отец предложил цену, и Ханна затаила дыхание, не веря собственным ушам. Торг продолжался, ставки росли. Он сжал ее руку после двух сотен гульденов, и она стиснула его ладонь в ответ, когда цена перевалила за три сотни. Чем выше называли суммы, тем крепче она сжимала руку, пока наконец отец не назвал окончательную цену — тогда Ханна воскликнула: «Папа!» — и не выпускала его руку всю обратную дорогу.
Домой они вошли, неся все еще завернутую картину. Мать оторвалась от дел, выпрямилась и вопросительно перевела взгляд с дочери на отца, точно чувствуя — случилось нечто из ряда вон выходящее. Ханна помнила, как в восторге ходила из комнаты в комнату и выбирала, где повесить картину, пока не остановилась на стене над буфетом, в столовой. Потом развернула бумагу и подняла полотно перед собой: «Смотри, мамочка, какая прелесть!» В тот день, как и сейчас, она, вытянувшись по струнке, сидела за обеденным столом напротив картины и последней отправилась спать.
В дом вбежал Тобиас.
— Ханна, Ханна, — протягивал он ей свежий весенний листок, — смотри, с этого края двадцать четыре зубчика, а с этого — всего двадцать два. Почему?
Девятилетнего Тобиаса разбирало любопытство. Он интересовался паутинками и песнями сверчка, собирал жуков и бабочек, держал зеленую черепашку и кролика по кличке Илия и повсюду носил с собой блокнот, куда записывал свои наблюдения. Четыре года разницы с сестрой делали ее в его глазах бесконечно мудрой, и он засыпал Ханну вопросами, на которые она, не разделявшая его увлечений, не всякий раз знала, что ответить.
— Не знаю, Тоби. Наверное, просто в природе не все одинаково.
Тут мать велела Тобиасу собрать с чердака хамец: ячмень, бобы, чечевицу — словом, любые зерна, которые набухают от сырости и могут идти на приготовление квасного теста. Уничтожение всего квасного — дань традиции, память Пасхи Господней. Взамен на корм птицам мать дала мальчику несколько сухих картофельных кожурок, из которых они теперь варили суп.