Мне было стыдно за наше поведение перед девочкой: я боялась пошлостью ранить ее.
— Вы уверены, что это Вермер? — спросил он меня.
— Совершенно.
— И бумаги подтверждают?..
— Что картина написана Яном ван дер Меером Делфтским и продана с аукциона в Амстердаме около века назад. Точного времени и места не помню. — Я взмахнула платком, всем своим видом показывая ничтожность подобных деталей.
— Подписи нет. Если бы в ваших бумагах говорилось, что автор — ван Мирис, я бы с удовольствием выложил за нее двести гульденов, но за Вермера — пф!
Не говоря ни слова больше, я завернула картину, отнесла ее другому торговцу и сказала, что это ван Мирис.
— А вы уверены, что не Вермер?
— Уверена.
Он тоже потребовал документы, а когда их не оказалось, предложил мне лишь двадцать четыре гульдена. Чего едва-едва хватало на дорогу до Парижа. Я согласилась и всю дорогу до дома проплакала в экипаже.
Слава Богу, Жирар ушел в министерство. Я быстро набросала записку Шарлотте: «Убегаю в Париж. Подготовь отца. А потом приезжай в Прованс до конца лета».
Когда чемоданы погрузили в экипаж и мне помогли забраться внутрь, я уже не плакала. Я хотела зарыдать — но без труда подавила в себе это желание. Жирар останется здесь, будет жить и процветать, поэтому если и лить слезы, то не по нему. И не по месье ле К., и даже не по мне самой. Лишь картина заслуживала слез: ей суждено теперь скитаться сквозь года без авторства, словно внебрачному ребенку, а это заслуживало куда более искренних слез, чем те, на которые я способна.
Любовь — из того, что мне довелось узнать, — большая глупость. Трепещущие сердца, горячая кровь, бездонные глаза… ерунда. Будь практичнее, дорогая: хочешь трепещущее сердце, а получаешь трепещущие ноздри. Если я действительно повидала любовь, то ничего в ней хорошего нет. Впрочем, теперь я точно знаю, чего любовью считать нельзя, а это столь же полезно, пусть и не так приятно, как выяснить, что такое любовь. Там, в экипаже, выглядывая из окошка на крестьян, корячащихся на картофельных полях, я поняла, что могла бы, как и потерянная девочка, постоянно сидеть и смотреть в окно. Оказывается, можно просто сидеть и думать. Настоящая жизнь, увы, далека от фантазий, но это не значит, что нельзя фантазировать. Что же до месье ле К… Хоть я и не помню его лица, я каждое Страстное воскресенье продолжаю возносить за него молитвы в церкви Марии Магдалины. Я от всей души благодарю его за свою новую жизнь.
На рассвете
Через день после наводнения Саския утром распахнула ставни южного окна на втором этаже и выглянула наружу. Их дом был одиноким, отрезанным от мира островком: серый туман размывал очертания четырех соседних зданий, а вода сверкала, как начищенная посуда на кухне у матери. «Да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша, — вспомнила она библейские строки. — И стало так»[14]. Но сейчас «так» не стало, и придется держать у себя наверху корову, пока не станет опять «так». А корова между тем занимает полкомнаты и гадит на полу.
Саския облокотилась на подоконник и вгляделась в даль. Из воды выглядывал одинокий вяз, еще такой молодой, что только верхушка его возвышалась над водой. Она напрягала глаза, пытаясь различить, не прячутся ли среди ветвей их куры. Даст Бог, Стейн их сегодня отыщет. Особенно Саския горевала по Покье — красавице птице с перьями мягкими, как волосики младенца. Как воспитанно и гордо она поднималась, чтобы явить миру только что снесенное яйцо. Потом Саския спохватилась: другие потеряли куда больше, чем нескольких птиц.
Им со Стейном повезло: вода почти ничего у них не отняла. В день, когда река разлилась, Саския бегала вверх-вниз, перенося в безопасное место еду и утварь, а корова внимательно следила за ней большими карими глазами. Саския даже детей привлекла игрой к труду, а потом, когда ледяная вода достигла их дома, еще несколько раз спускалась и на ощупь отыскивала последние вещи. К вечеру у нее ломило ноги, а руки безжизненными плетьми висели по бокам. Ей-то казалось, Стейн обрадуется, что она так много сберегла, но когда муж вернулся после двух дней непрерывных работ над дамбой на Дамстердипе, влез в окно и кинул взгляд на спасенные вещи, на бабушкину прялку, лежащую поверх наскоро уложенных торфяных блоков, то удивленно спросил: «Зачем нам это все?».
Она простила его — он был устал и расстроен.
Теперь же, глядя из окна, Саския заметила, как что-то темное плывет далеко-далеко, поворачивая, словно по собственному желанию, то туда, то сюда.