К третьему дню я заметил, что малыш слабеет: голод брал свое. Во время очередного кормления я наконец смирился с мыслью, которую раньше гнал прочь: придется отдать ребенка в чужую семью, где его выходят. Я сменил ему пеленки и положил в корзину, а сам отправился на поиски. Пока я шел, мне вспомнилось, что даже у Декарта в Амстердаме родился ребенок от служанки. Только Декарту посчастливилось вырастить ребенка самому. А тут… Я не видел ни одного красного флажка под карнизом, возвещающего о прибавлении в семье. А если бы и увидел — что с того? Заподозрят, что дитя от Алетты, — ни за что не возьмут.
Во время следующего кормления я научился капать молоко по пальцу ребенку в рот. Думаю, на этот раз ему досталось больше. И все же надо было что-то делать.
В промозглом тумане я перешел по скользкому мосту через Дамстердип в Фармсум. Вокруг стояло оживление: мужчины находили протечки в дамбе, утрамбовывали их землей, подвозили материалы к слабым местам. В Фармсуме красных флажков также не оказалось. Я вернулся накормить ребенка, а потом под непрекращающейся моросью захлюпал вдоль Дамстердипа в Солвенд. Там кипела работа по подъему запасов и загону скота на верхние этажи и крыши. Флажков — ни одного. Я бы прошагал всю дорогу до Аппингедама, да только тетушка Рика начнет расспрашивать, где я был, не приди я к ужину домой. Я снова покормил малыша и, мокрый до нитки, добрался до дома. Тетушка Рика тут же попросила меня затащить наверх деревянный комод: дядюшка Губерт уехал в Амстердам, и я остался единственным мужчиной в доме. Даже после того, как из комода вытащили все сорок восемь ящиков, я едва справился с ним и в полном изнеможении рухнул в постель.
За ночь я так и не сомкнул глаз. На следующий полдень назначили казнь Алетты. Идти смотреть — значит всю жизнь мучиться от кошмаров; не идти — значит бросить ее в последнюю минуту. Лучше кошмары, чем предательство, решил я.
Полуденные казни у ратуши обычно собирают изрядную толпу, в которой можно легко затеряться без боязни быть в чем-то заподозренным. Но когда часы пробили одиннадцать и я под дождем вышел на площадь, то обнаружил, что она пуста. Стоять здесь одному значило открыто объявить себя отцом погибшей девочки. Хотя не поэтому продолжал я шагать: я бы просто не выдержал столь близкого зрелища казни. Как последний трус пересек я площадь и ретировался к колокольне. Оттуда, через зарешеченное окно, открывался вид на ратушу и на эшафот. Может, Алетта сюда посмотрит.
Монотонный шум дождя по черепицам перерос в рев, который, как я тщетно надеялся, заглушит бой часов. Когда пробило полдвенадцатого, лужи уже слились в ручейки, а мужчины потянулись через торфяные болота к морской дамбе с телегами, груженными досками, ивовыми ветками, торфяными брикетами, мешками с песком, шестами, лопатами, фонарями. У всех на уме было наводнение, и никто не пришел смотреть на казнь Алетты Питерс. В городе остались лишь полицмейстер с градоначальником для исполнения приговора, женщины, пытавшиеся загнать коров наверх, девчонки, затаскивающие еду, белье и торф на чердаки, и мальчишки, лазящие по крышам, привязывая лодки длинными веревками.
Ее привезли на телеге, завели на эшафот, надели петлю на шею, привязали руки по бокам к туловищу. Гнев заклокотал у меня в горле: кто-то обрил ее. Теперь она, должно быть, уверена, что ее череп собираются сварить, но на самом деле наверняка это жена тюремщика захотела свить ременные пряжки из таких необычных волос. Горько же она поплатится за жадность: никому еще не удавалось заплести непослушные волосы Алетты.
Я взял малыша на руки и поднес к окну. Его первый взгляд на мир станет взглядом на казнь собственной матери. Сколько ему еще предстоит узнать! Я высунул из окна краешек синего платка в знак того, что мы смотрим, и молился, чтобы она заметила. По-моему, Алетта тотчас распрямила плечи и гордо подняла голову, будто сама тетушка Рика пришла к ней на казнь. В ее позе не было ни малейшего намека на стыд от приговора или на страх перед смертью. Она оглядела небеса. Как мне хотелось, чтобы меж серых туч она увидела аиста. Или посмотрела на пузырящиеся лужи и вспомнила, что Господь дышит вокруг нее. Ее мокрое платье липло к телу, выделяя прелестные, дорогие мне формы. Да, я пережил самое близкое к любви чувство, которое только знал.