И была у нее еще одна мечта, перед которой блекли остальные. Магдалина мечтала писать картины. «Да, — говорила она себе, перегибаясь через край стены, — я хочу писать. Вот это — и все остальное». Как широко простирался отсюда мир! Его красота складывалась не только из цвета и формы, а еще из размеров, размаха, из самого воздуха — и поэтому казалась непередаваемой. Если б одного желания было достаточно! Отец лишь загадочно улыбался, когда она говорила, что хочет писать, — словно Магдалина хотела плавать по морям (что, впрочем, она тоже хотела, ведь прежде чем писать, надо посмотреть на мир). А стоило матушке об этом услышать, как она тотчас вручала дочери корзинку с шитьем.
Часто, затаившись в углу комнаты, она наблюдала, как отец работает. Поскольку он хотел тишины да еще малышня сновала туда-сюда, Магдалина не мучила его вопросами. Все равно он редко отвечал. Тайком она следила, сколько льняного масла он берет, чтобы развести ультрамарин, и как потом накладывает его поверх слоя красно-коричневой краски. И словно по волшебству синий цвет платья выходил теплее, чем на палитре. Он не брал ее с собой на чердак, где растирал в порошок желтый оловянистый свинец, зато частенько посылал ее за свинцом и льняным маслом к аптекарю. На краски всегда находились деньги — только что было отвечать аптекарю, когда он требовал вернуть долг за лекарства для младшего братика?
Ей бы собственные краски и кисти — уж она писала бы не только женщин в тесных комнатушках. Она писала бы их на рынке, на картофельных полях, за беседой, в лодках на Ски и за молитвой в Старой церкви. Она писала бы Ски зимой, когда отцы учат детей кататься на коньках…
Отцы учат детей. Эта мысль оборвала ее мечты.
Не сбыться ее желанию. Здесь, на сторожевой площадке, наблюдая, как облака отбрасывают тени на реку, Магдалина знала: ее доля — мыть посуду да штопать дырки.
Измученная мечтами, она начала спускаться. Надо спешить домой, помочь матушке с ужином.
Так все и шло, пока одним весенним днем, который ничем не отличался от других, разве что днем раньше Магдалина была на городской стене, а по всему Делфту вдоль каналов распустилась липа (зеленые листья светлели от сквозивших солнечных лучей или оставались темными там, где один лист прикрывал другой), не раздался крик. «Не хочу больше штопать! — кричала Магдалина матери, домашним стенам и всему миру. — Хочу творить!»
В комнату зашел отец, взглянул на матушку, потом хмуро — на Магдалину. Она должна была присмирять младших братьев или выгонять их за дверь, если сильно расшалятся, и вот нате вам — громче всех и шумит. Все замерли, даже мальчики. Поначалу Магдалина, оглушенная собственным криком, не смела поднять глаза выше отцовской руки, испачканной ультрамарином. Она любила отца, любила то, что он делал этой рукой, и, как ей казалось, любила то же, что любит отец, хотя они никогда об этом не разговаривали. Ободренная, Магдалина перевела взгляд на его лицо. Оно вдруг смягчилось, словно отец впервые заметил дочь. Он увлек ее к столу у окна, принес швейную корзинку, положил ей на колени рубашку с оторванными пуговицами, приоткрыл окно, потом слегка прикрыл его, нашел угол, под которым отражалось ее лицо.
— Если обещаешь сидеть смирно, я тебя напишу, Магдалина. Но только если ты перестанешь шуметь.
Он повернул ей плечи, и теплые руки на мгновение задержались, успокаивая ее. Матушка хотела было убрать со стола стакан с молоком.
— Нет-нет, оставь его, Катерина. Прямо там, на свету.
Так она позировала целыми днями, неподвижная, насколько хватало сил, и вместе с тем обязанная пришивать пуговицы, чтобы не прогневать матушку. Время будто застыло. Всякий предмет, попадавший ей на глаза, накрепко врезался в память. Скатерть на столе, корзинка, стакан с молоком, каждый день выставляемый в ту же точку, пожелтевшая карта на стене — ей приятно было думать, что все эти вещи, которые она трогала, которые знает как свои пять пальцев, окажутся на картине. На них будут смотреть, восхищаться ими, может, даже любить.
Солнечными днями оконные стекла блестели в ее глазах. «Словно драгоценные камни, переплавленные в квадратные полоски», — думала она. Все прозрачные, но каждое слегка отличается по цвету: вот это побелее, это пожелтее, это будто очень-очень разбавленное вино, это как бледный-бледный тюльпан. Магдалину страшно интересовало, как делают стекла, и все-таки она не решалась спросить. Не хотела его отвлекать.
За окном шла бойкая торговля яблоками, салом, метлами, деревянными ведрами. Особенно интересно было смотреть на подносчиков сыра в их красных широкополых шляпах и ослепительно белых халатах. Попарно они таскали носилки, подвешенные им на плечи и прогибающиеся под тяжестью сырных голов. Две белые фигуры, носилки, отбрасывающие коричневую тень на мостовую между ними, сырные круги — до чего удачная бы вышла композиция. На задний план, против здания гильдии, она поместила бы мальчишку с телегой, полной серебристой трески. А на передний план — наверное, пару сизых голубей, клюющих хлебные крошки. Звон колоколов, отбивающих время на Новой церкви, отозвался в ее груди. «Всем это кажется обычным, — думала она. — Но не мне».