Корнелиус повернулся ко мне.
— Он водил меня на бейсбол. Грел мои руки у себя в карманах. Выращивал нарциссы для мамы. Если бы только я мог заплакать… если бы он не отучил меня… С тех пор он всегда казался мне иным.
Когда Корнелиус дошел в рассказе до еврейского мальчика в шкафу, его глаза затуманились, как мутное стекло, а о пропавшем сервизе он говорил со злостью в голосе. А вспомнив, что пытался сжечь картину, он передернулся и, опустошенный, осел на стол.
Выходит, все хуже, чем я полагал. Казалось невероятным, что он поднял руку на картину, но надеяться на то, что это поможет, было куда отвратительнее. Увы, несмотря на все его страдания, я не находил в себе сочувствия к этому человеку.
Вцепившись обеими руками в край стола, он нагнулся ко мне. Его лоб, прямо над крючковатым носом, исказили морщины.
— Ты ведь не расскажешь в школе, правда? Теперь, когда ты… когда хоть еще кто-то, кроме меня, убедился в ее подлинности… Так ведь?
Его верхняя губа, будто подцепленная невидимыми нитями, противно дергалась. Теперь-то стало ясно, почему он выбрал меня. Он считал, что художник простит его — пусть лишь из любви к искусству, — и если бы я простил, картину можно было бы оставить.
— А что стало с тем мальчиком?
Корнелиус запнулся, не в силах произнести очевидное.
— Знаешь, — сказал я ему, — говорят, плохо бросать дела неоконченными.
Так я и оставил его, сникшего от моих слов. Еще раз (теперь уже, я понимал, в последний) взглянул на картину и поспешил убраться восвояси. Несчастный дурак — всю свою жизнь разрушить из-за куска разукрашенного холста. «Из-за подделки, — твердил я себе, — пустой безделушки».
И после того, что Корнелиусу предстояло пройти, я не знал, как в понедельник посмотрю ему в глаза.
Вечер, не похожий на другие
Вчера на глазах у Ханны Вреденбург и ее младшего брата Тобиаса отец выпустил с чердака голубей своего напарника, чтобы те летели домой, в Антверпен. Отец выпускал их по очереди ранним утром, пока не рассеялся туман, — не приведи Бог кто-нибудь из прохожих заметит, из какого дома они вылетают, — а для пущей безопасности подолгу ждал, прежде чем отпустить следующего. Закон, запрещавший амстердамским евреям держать почтовых голубей, вступил в силу еще восемь месяцев назад; и нарушать его становилось слишком опасно. Хотя в полицейский участок, как предписывал закон, голубей уже поздно нести: последствия будут плачевными.
— Скорее, Ханна, пока Тобиас не поднялся, — проговорил отец и сунул ей клочок бумаги и карандаш: его руки сильно дрожали. — Вот, пиши. Мелко пиши. — И начал диктовать письмо, которое понесет последний голубь.
«Убей моих птиц, — шептал он, останавливаясь между предложениями. — Я не вправе просить, чтобы ты и дальше их кормил. Не рискуй и не выпускай их, но накорми хорошенько перед смертью. Лео, с сизой полосой на крыле, обожает чечевицу. Пеструшка Генриетта любит, чтобы ее гладили по голове. Больше я писать не буду, пока, даст Бог, не кончится этот кошмар. С нами все хорошо. Храни тебя Господь».
Что за конец! На последних словах сердце сжалось у Ханны в груди.
— Подписать письмо?
— Не надо.
Она едва успела сложить бумагу, как на чердак забрался Тобиас, еще в пижаме.
Одного за другим отец брал голубей, протягивал их Тобиасу, чтобы тот погладил их напоследок, потом складывал руки и подбрасывал птиц в воздух. Перед тем как выпустить последнего голубя, он взял у дочери сложенное послание и сунул его в цилиндрик, прикрепленный к птичьей лапке. Ханна смотрела, как он целует птицу в голову, на миг замирает с закрытыми глазами, а потом подбрасывает ее к небу.
Ханна провожала взглядом птицу, поднимавшуюся над крышей их дома, слушала прощальное хлопанье крыльев. Побег, который и не побег вовсе. Амстердам или Антверпен — какая, собственно, разница?
На следующий день по дороге из школы домой Ханна увидела Лео, Генриетту и двух других голубей, кружащих вокруг карниза их дома. У нее перехватило дыхание: письмо ушло слишком поздно, напарник отца уже выпустил голубей. Она вбежала в дом, взлетела вверх по лестнице и загнала голубей на чердак. Письма сообщали, что в Антверпене немцы взяли торговлю бриллиантами в свои руки. Холодными пальцами, борясь с комком в горле, снимала она цилиндры с птичьих лапок. Ханна понимала, что теперь предстоит, вопрос только когда. И скоро ли догадается Тобиас.