Когда она пришла на аукцион, ее вновь пронзила давно, казалось бы, угасшая детская мечта: запечатлеть на холсте все, что она видит и как она видит. О, сколько лет минуло с тех пор, а у нее нет даже детей, напомнивших бы об ушедших годах. «Стоило ли тогда жить?» — невольно спросила себя Магдалина и испугалась вопроса. Одних желаний оказалось недостаточно. Может, она ошиблась; может, надо было настаивать, чтоб отец передал ей свое мастерство? А может, нет. Надежда, что когда-нибудь с его помощью она научится писать, только усугубила бы муки от родов и смертей. С другой стороны, умей Магдалина писать, она изобразила бы и роды, и смерть, и собственные муки. В ее жизни была бы цель. Только достаточно ли этого — раскрывать правду в искусстве?
Она не знала.
Среди стольких отцовских картин она словно шла по пути своего детства. Окно, залитое медовым светом, испанский стул, карта на стене, глядя на которую она столько мечтала, золоченый кувшин бабушки Марии, парчовая кофточка — обыкновенные вещи находили у Магдалины столь сильный отклик, что казалось, в них была заключена душа.
И вдруг на обрамленном холсте — она! У Магдалины аж ноги подкосились.
Хендрик отдал картину. Хоть пекарь и благоволил к Магдалине, картину он все-таки не оставил.
Совсем еще девочка, она смотрела в окно, вместо того чтобы заниматься шитьем; будто она одним лишь взглядом могла послать свой дух в мир. А башмачки — она совсем про них забыла! Как она любила эти башмачки, считала себя в них настоящей красавицей. Под конец она протерла подошвы до дыр, но пока, недавно купленные, башмачки сверкали пряжками с холста; каждый — источник золотистого света. Радость будто горячим воздухом наполнила ее.
Что ж, пусть она и не красавица, зато в ее лице были наивность, простодушие, ушедшее с годами, застывшее желание в наклоне ее фигуры, мечта в пристальных глазах. Картина словно говорила: эта девочка еще не знает, что жизнь внезапно обрывается, что состоит она по большей части из повторов и лишений, что пуговицы обязательно оторвутся, как бы усердно ни шить, что мечты редко сбываются. Даже сейчас, все еще переполненная желаниями, она просила Николаса пойти с ней, посмотреть, какой она была, когда бегала мечтать на городскую стену, когда надежды только зарождались и жизнь казалась полной возможностей, — но он не стал закрывать на день магазин по прихоти жены.
Она встала на носочки, едва дыша, услышав, как объявили ее картину. Рука в кармане сжалась вокруг двадцати четырех гульденов — часть одолжена у двух соседок, часть тайком взята из шкатулки, где Николас держал деньги на кожу для седел. Это все, что ей удалось собрать, большего она просить не посмела. Он бы все равно сказал, что это глупость.
— Двадцать, — предложил мужчина перед ней.
— Двадцать два, — сказал другой.
— Двадцать четыре! — так быстро и громко крикнула она, что аукционист опешил. Заметил ли он сходство на ее лице? Он не предлагал повышать ставки. Картина достанется ей!
— Двадцать пять.
Внутри ее что-то оборвалось.
Остаток торгов слился для нее в сплошной монотонный шум. Картина ушла к мужчине, который постоянно советовался с женой. Это хороший знак, решила Магдалина, картина отправится в счастливую семью. Сорок семь гульденов. Большинство остальных картин было продано дороже, но и сорок семь ничего. На миг она даже почувствовала гордость. А потом с горечью вспомнила о Хендрике: сорок семь гульденов минус комиссионные даже близко не равны их долгу перед пекарем.
Она шла следом за парой, купившей портрет, по дождливому Амстердаму, желая представиться им, чуть-чуть поговорить, однако затем отстала. У нее теперь такие плохие зубы — а это состоятельные люди. Женщина даже носила чулки. Что она скажет им? Что они подумают о ней? Она не хотела показаться попрошайкой.
Магдалина медленно брела вдоль мокрой каменной стены, на которой радугой играл свет, и вода отражала синеву ее лучшего платья. Платье быстро мокло, и цвет из светло-голубого превращался в насыщенный лазоревый — любимый цвет отца. Мелкие капли дождя плели из зеленоватой воды в канале тонкие темные кружева, и, глядя на них, Магдалина размышляла, писал ли кто-нибудь такую воду. Может ли что-нибудь, столь несущественное, как жизнь дождевой капли, быть подаренной миру замершей на картине? И нужно ли это миру вообще?