Выбрать главу

Настроение становилось все более тревожным. В мире происходили решающие события, преследования гестаповцев ужесточались. Но нужно было жить, хотя это становилось все труднее. В Париже фабрика «Феролит» давно бездействовала. Андрюша, чтобы заработать, играл с огнем — в буквальном смысле. Он стал электромонтером. Топлива не было, и все, кто мог, спасались маленькими радиаторами в недолгие часы, когда давали ток. Для их установки требовалась медная проволока, которая давно отсутствовала. Достать ее, и то с огромным трудом, можно было только в обмен на сливочное масло. Подыскав, тоже не без труда, несколько кило крупной соли, Андрюша поездом отправлялся в Нормандию, где у знакомых фермеров менял соль на масло. Вернувшись в Париж, он менял масло на проволоку и делал установки. Все это было бы еще ничего, но поезда в Нормандии подвергались беспрерывным бомбардировкам, и бедная мама каждый раз затаив дыхание ждала его возвращения. В своей довоенной квартирке они перебивались как могли.

Ледяные стены, по которым он колотил молотком целыми днями, поездки в Нормандию, хождение пешком по городу, где то и дело останавливалось метро, а часть линий вообще была закрыта, недостаток пита-гая сразили в конце концов Андрюшу. Его туберкулез принял угрожающие размеры. Единственным в то время лечением был отдых на свежем воздухе. Отправить его в Нормандию, которую он любил и где еще оставались продукты, было гигантской проблемой. Его заработки прекратились, социальная страховка тогда не существовала. Уроки танцев, которые я стала давать помимо своей работы в театре Монте-Карло, и посильная помощь моих друзей пришли вовремя. Теперь к страху за маму и друзей в Париже, к заботам о финансовых делах у меня прибавилась гложущая тревога за Андрюшину жизнь. С этой тревогой, не прекращавшейся ни на минуту, я прожила до самого его конца.

Несмотря на обстоятельства, а может быть в силу их, интенсивная интеллектуальная жизнь не прекращалась. В театрах, кино, балете и живописи создавались замечательные произведения. В доме у мамы и брата собиралось немало друзей. Именно тогда они особенно сблизились с Ларионовым и Гончаровой, жившими поблизости. С ними они встречались ежедневно.

Всеобщая лихорадочная атмосфера, нервный подъем поддерживали меня в Монте-Карло, где жизнь тоже била ключом.

В квартире, куда мне чудом удалось пристроиться, не переводился народ. Наши дружеские музыкальные вечера пользовались большим успехом. То Грегори играл на рояле французскую музыку, то Зверев отлично пел цыганские романсы под гитару, то Жак Саблон, сын директора, пробовал силы в модных песенках, подражая своему дяде Жану Саблону. Вокруг меня собралась приятная компания друзей. Было не скучно, даже без угощения.

Центром квартиры стала просторная кухня. Днем там готовили и ели (когда было что), ночью, в тревожную пору облав, там прятались знакомые евреи. Под плитой жила курица, которую не съели в надежде, что она будет нести яйца. Видимо, наше общество ей не нравилось, и то ли от этого, то ли от голодухи, но о яйцах она даже не помышляла. Летом ее за одну ногу привязывали к деревцу в палисаднике на диво прохожим, давно куриц не видевшим. На кухне бабушка (не всегда мирно) делила власть с мадам Феррари, очаровательной итальянкой, нашей квартирной хозяйкой. До войны владелица ресторана, теперь закрытого, она как сыр в масле чувствовала себя в моей толчее. С самого начала, увидав, как я изнемогаю от хозяйства, она предложила, что будет заниматься домашними делами, притом безвозмездно. Ее семья была в Италии, и мадам Феррари скучала. У меня скучать не приходилось. Это подходило ее темпераменту. Она великолепно разбиралась в моих бесчисленных гостях, и комментарии ее сверкали остроумием. Чем больше было народу, тем веселее она становилась (в этом ей не уступала и бабушка). Впрочем, среди моих знакомых у нее был недруг: милейший господин, любивший петь очень плохим, но сильным голосом. Когда он принимался за арии, она не выдерживала: «Мадонна-миа! Ведь это же Россини!!!»

Бабушка говорила только по-русски, мадам Феррари только по-итальянски; они отлично понимали друг друга.

Бабушка, увы, начинала сдавать, каждый день что-нибудь выкидывала. Возвращаясь домой, я гадала, что сегодня меня ожидает: то потоп, то электричество испортилось, то засорился умывальник, то чайник расплавился — стоял пустым на огне часа два, то рис сгорел, то посуда разбилась. Присланное мамой сокровище — шесть яиц — она спрятала так, что не нашлись даже скорлупки. От этого она не унывала, курила, когда было что, и потихоньку норовила пробраться в казино, хоть разочек поставить десять франков на рулетку. Общество даже лет на двадцать ее моложе она отвергала с негодованием: «Что мне с ними? Одни старики!»

В театре Грегори затеял балет «Любопытный» на музыку современного композитора Ги Ропартца. Музыка была сложная, нудная. Эдмонд Одран танцевал роль Любопытного. Я была в числе трех солисток, которые возглавляли группы амазонок. Репетиции затягивались, Грегори мучительно путался в сложном счете, труппа кипела от раздражения. В трудном финале он завяз окончательно и своей беспомощностью, криками и истерикой довел всех до полной апатии (нет ничего хуже для постановщика, когда труппа уже не хочет работать). Атмосфера была напряженной, девушки разбрелись по углам, Черина рыдала в своей уборной, пианист углубился в собственные композиции, Грегори визжал в дирекции. Удар неловко жался у двери, не соглашаясь с требуемыми балетмейстером мерами, направленными против танцовщиц.

Наконец Одран сжалился. Сговорившись со мной, он отправился к Грегори и предложил ему (если он не будет вмешиваться), что мы постараемся как-нибудь выйти из положения. Бедному Грегори оставалось капитулировать. В полчаса Одран и я разобрались в том, в чем барахтались неделю. Неизвестно, что думала о спектакле публика. По-видимому, она заснула на середине.

Все жили насторожившись. Все ждали. Все надеялись. 15 августа 1944 года. Поздно вечером стук в дверь. Мы зеленеем: в кухне скрываются друзья — евреи… Нет, это моя приятельница Лолла Блок с матерью. «Что вы? Ведь запрещено выходить?!» Вопреки всему, они пришли в гости — атмосфера так тревожна, что нет сил усидеть дома. Я взволнована. Посидев, они уходят. Жара, раскаленный воздух неподвижен. Настойчиво и зло жужжат комары.

Вдруг до беспредельной глубины содрогается небо от грандиозного гула. Самолеты! Кажется, их сотни, тысячи. Нет предела их роковой, беспощадной мощи! Они над нами! На миг замирает сердце… Взрыв! Миновало? Нет, опять! Еще! Опять!.. Еще…

Затишье. И внезапно чей-то неистовый крик: «Десант!!!» От нашего допотопного радиоприемника невозможно ничего добиться. Ах, вот! «…Американские войска высадились на юге Франции».

Слезы капают на крышку репродуктора. Не может быть?! Наконец-то! Бужу весь дом. Неужели?! Какое счастье — жить! Теперь все на улице. Вскоре к радости прибавляются практические советы: запасайтесь водой! От волнения меня обуревает демон чистоты: судорожно скребу все: посуду, пол, белье, себя. Может быть, в последний раз, мелькает тревожная мысль. Но в глубине души я верю в лучшее, мне не страшно, радость заливает все.

Днем у Чадвика почти полный завтрак — последний до Победы. Теперь, дай Бог, как-нибудь дожить. Дома подсчитываю запасы — дня на три хватит. А сколько еще нужно будет ждать? Мы как осажденные в средневековой крепости. На улице толпа громит продовольственные лавки, давно находившиеся во власти черного рынка и торговавшие по невиданным, неслыханным и недоступным ценам. Трофеи тут же подвергаются дележу. С этой минуты в Монакском княжестве сделалось невозможным купить съестное ни за какие деньги. Выдачи по карточкам прекратились (у меня сохранилась хлебная карточка за август месяц, на которой не отрезано ни одного талона). Скоро стало плохо и с водой. Мылись теперь только в море. Но что все это, когда на сердце праздник!