Нуно Менезес ди Сикейра наблюдал за мной молча и спокойно, теперь он был как будто удовлетворен. Сегодня Мария до Кармо вступила в новую жизнь, сказал я, может, хоть ненадолго оставим ее в покое. Он едва заметно кивнул, словно говоря: согласен, именно это я и хотел вам предложить, тогда я произнес: пожалуй, нам больше нечего сказать друг другу, он позвонил в колокольчик, явился слуга в полосатой куртке, Домингос, сеньор уходит, слуга посторонился, пропуская меня, минутку, спохватился Нуно Менезес ди Сикейра, Мария до Кармо оставила вам вот это. Он протянул мне письмо, взяв его с маленького серебряного подноса, стоявшего на столике рядом с его креслом, я сунул письмо в карман и был уже в дверях, когда Нуно Менезес ди Сикейра снова меня окликнул: знаете, мне вас жаль, мне вас тоже, ответил я, хотя оттенки наших чувств, скорей всего, различны. Спустившись по каменной лестнице, я вышел под знойное лисабонское солнце, мимо проходило свободное такси, и я взмахнул рукой.
12. В гостинице я распечатал письмо. На белом листке печатными буквами, без знаков ударения было выведено: SEVER. Я машинально перевернул его в уме и ниже, тоже по-печатному и без ударений, написал карандашом: REVES. На миг я задумался: слово могло быть и испанским, и французским, имея при этом разные значения[77]. В Мадрид мне возвращаться не хотелось, лучше по прибытии в Италию послать чек, чтобы из мадридской гостиницы мне переправили багаж; я поручил портье заказать для меня билет на завтрашний самолет — неважно какой компании. Как, уже отбываете? — удивился портье, первый раз вы так ненадолго. Который час? — спросил я. На моих четверть пятого, сеньор. Ладно, разбудите меня к ужину, сказал я, часам к девяти. Спокойно разделся, закрыл ставни, простыни холодили кожу, и до меня опять донесся далекий гудок сирены, приглушенный подушкой, на которую опустилась моя щека.
Может быть, Мария до Кармо сумела наконец вывернуть жизнь наизнанку? Я пожелал ей не разочароваться и подумал, что испанское и французское слова, пожалуй, имеют некую точку пересечения. Мне подумалось, что это центр, к которому сходятся на картинах линии перспективы, и тут опять послышалась сирена: пароход пришвартовался; медленно спустившись по трапу, я двинулся мимо причалов совершенно пустого порта, и линии этих причалов сходились к центру перспективы «Менин» Веласкеса, к той фигуре на заднем плане, чье лицо, лукавое и вместе с тем печальное, врезалось мне в память; и — вот чуднó — то была Мария до Кармо в своем желтом платье, и я хотел сказать ей: теперь мне ясно, отчего у тебя такое лицо, ты видишь картину с оборотной стороны, скажи, что тебе видно оттуда, погоди, я тоже подойду взглянуть. Я направился к той точке. И погрузился в новый сон.
ПИСЬМО ИЗ КАСАБЛАНКИ
Перевод С. КАЗЕМ-БЕК
Лина,
не знаю, почему я начинаю это письмо с пальмы, ведь ты — после восемнадцатилетнего молчания — ничего обо мне не знаешь. Наверное, потому что здесь много пальм, из больничного окна я вижу, как они под знойным ветром покачивают длинными ветвями вдоль опаленных солнцем аллей, теряющихся в белой дымке. Перед нашим домом, когда мы с тобой были детьми, стояла пальма. Ты, наверно, ее не помнишь, потому что ее спилили, если память мне не изменяет, в тот самый год, когда произошло это, следовательно, в пятьдесят третьем, кажется летом, мне тогда было десять лет. У нас было счастливое детство. Лина, ты не можешь этого помнить, и рассказать тебе некому, тетя, в чьем доме ты выросла, конечно, этого не знала. Она могла рассказать тебе кое-что о папе с мамой, но не о нашем детстве, которого она не знала, а ты не помнишь. Она жила слишком далеко, на севере, ее муж служил в банке, они считали себя выше семьи путевого обходчика и никогда не переступали порога нашего дома. Пальму спилили по приказу министерства путей сообщения, она якобы мешала обзору проходящих составов и могла вызвать аварию. Какую аварию могла вызвать пальма с гладким стволом и ветвями только на уровне нашего окна на втором этаже? Такой тонкий ствол — даже тоньше электрического столба, — ну как, спрашивается, мог он препятствовать обзору? И все же нам пришлось выполнить распоряжение, другого выхода не было — участок-то нам не принадлежал. Мама, которой иногда приходили в голову замечательные идеи, как-то за ужином предложила написать коллективное письмо, ну что-то вроде петиции, самому министру и подписать всей семьей. В письме говорилось: «Уважаемый господин министр, ввиду Вашего циркуляра за номером таким-то, протокол номер такой-то, касающегося пальмы, расположенной на небольшом земельном участке напротив железнодорожного поста за номером таким-то, на линии Рим — Турин, семья путевого обходчика доводит до сведения Вашего Превосходительства, что вышеназванная пальма не представляет никакого препятствия обзору проходящих составов. В связи с этим просим оставить на месте вышеупомянутую пальму, поскольку она является единственным деревом на участке, а кроме нее из растительности имеется только чахлый виноград, вьющийся над дверью, и поскольку к пальме этой весьма привязаны дети обходчика, особенно мальчик, который, будучи от природы слабым и болезненным, вынужден часто лежать в постели, и пальма — единственное, что скрашивает ему вид из окна, не будь ее, он видел бы лишь пустое пространство, нагоняющее тоску; в качестве доказательства трогательной любви, каковую дети питают к вышеназванному дереву, можно привести тот факт, что дети называют его не пальмой, а Жозефиной, имя это связано со следующими обстоятельствами: однажды мы возили детей в город на фильм с участием Тото, и в киножурнале они увидели знаменитую негритянскую певицу из Франции с вышеупомянутым именем, она выступала в восхитительном головном уборе из пальмовых листьев и напомнила нашим детям колышущуюся на ветру пальму, с тех пор они окрестили дерево Жозефиной».