Короче говоря, в эти летние послеобеденные часы мама полулежала в кресле, прикрыв глаза платком, и, если слышала, что Нена насвистывает «Банановую лодку», вздыхала, и больше ничего. Оставь бедняжечку в покое, слышал я голос тети Ивонны, когда же и быть счастливой, как не в ее возрасте! Мама кивала, стиснув руки, и в глазах у нее блестели слезы.
В начале мая тетя Ивонна приехала проститься с нами; к обычной ее рассеянности добавилось теперь какое-то виноватое выражение, когда она говорила: родная, ты должна нас понять, мы не можем поступить иначе, что ж делать, если у Родольфо нет больше сил оставаться здесь, все на него набросились как шакалы, целыми днями он просиживает над этими платежными документами, ну можно ли так жить, да будь он даже директором Итальянского банка, и то бы не выдержал, а в Швейцарии ему предлагают престижную должность, детей нам бог не дал, не могу же я препятствовать его карьере, это было бы бесчеловечно. У него ведь только это и осталось в жизни, и потом, Лозанна же не край света, правда? По меньшей мере раз в год будем видеться, да что там — раз в год, уже в сентябре мы непременно приедем, а если вы захотите нас навестить, наш дом всегда для вас открыт. Это было в воскресенье утром. Мама в черной вуалетке неподвижно сидела в гостиной на стуле, глядя прямо перед собой и не видя ни маячившую у нее перед глазами тетю Ивонну, ни буфет за спиной тети Ивонны — ничего она не видела, а только тихонько покачивала головой с грустным и смиренным видом.
Без тети Ивонны по воскресеньям в доме стало еще тоскливее. Она со своей суматошностью вносила хоть какое-то разнообразие в наш быт: сваливалась всегда как снег на голову, телефонные звонки не умолкали даже после ее ухода; к тому же было ужасно смешно смотреть, как она напяливает передник на свои роскошные наряды (тетя Ивонна вечно щеголяла в длинных шелковых юбках, шифоновых блузках, шляпках с камелиями из органди) и заявляет, что намерена побаловать нас каким-нибудь французским лакомством, скажем муссом по-версальски, потому как мы питаемся «на редкость заурядно». В конце концов маме все-таки приходилось вмешиваться и готовить что-нибудь «на редкость заурядное» — ростбиф с лимонным соком и зеленый горошек с маслом, поскольку тетя Ивонна, то и дело отвлекаясь на телефонные разговоры, возилась с муссом часов до четырех, а мы с Неной изнывали на кухне, таская из шкафа галеты и ломтики сыра. И хотя мама после всей этой суеты вынуждена была отмывать штук шесть или семь кастрюль, все же было весело, и мусс, съеденный на следующий день, оказывался потрясающе вкусным.
Май и часть июня пролетели довольно быстро. Мама была целиком поглощена своими азалиями: они в ту весну почему-то очень долго не расцветали, должно быть, переживали вместе с нами; цветы все чувствуют, заверяла мама, копаясь в земле, ну буквально все, что вокруг них происходит, они необычайно восприимчивы; я же с головой ушел в латынь: никак мне не давалось третье склонение, хоть убей — не мог запомнить, какие существительные оканчиваются на -um, а какие на -ium; у вашего мальчика с самого начала не заладилось, он путает все склонения, и ничего тут не поделаешь, синьора, латынь — язык точный, тут, как в математике, нужны способности, а у вашего сына их нет, зато у него хорошо получаются сочинения на свободную тему, а с латынью уж как-нибудь справится, если поднажмет. Вот я и «нажимал» весь месяц, впрочем без особого успеха.
Июнь с грехом пополам прошел. Азалии наконец расцвели, хотя и не так пышно, как в прошлом году; маме взбрело в голову устроить для них маленькую оранжерею с циновками, потому что, не приведи господи, попадет на них солнце — завянут в мгновение ока, поэтому она расставила вазоны в глубине сада, у самой изгороди, куда солнце заглядывало только после пяти. Бедняга Томмазо работал как проклятый: хоть силы были уж не те, что прежде — и руки тряслись, и ноги подкашивались, — а все же старался, как мог, — косил траву серпом, выкрасил в красный цвет горшки с лимонами на террасе и даже хотел опрыскать серой виноград от вредителей. Но от него было больше вреда, чем пользы, он и сам это чувствовал, к вящему своему ужасу, надо сказать, совершенно неоправданному, однако убедить его в том, что эти страхи напрасны, никто не мог, целыми днями он донимал маму, чтоб не отправляла его в богадельню ради светлой памяти господина лейтенанта, которого он любил как родного сына; ведь в богадельне-то его из постели не выпустят, и даже мочиться заставят в утку, так его двоюродный брат сказал, когда он ездил к нему в воскресенье, нет, уж лучше смерть, ведь он и женат никогда не был, а мать последний раз видела его голым в четырнадцать лет, разве он переживет, чтоб какая-нибудь молодая сиделка ставила ему утку?! У мамы наворачивались слезы. Томмазо, говорила она, не болтай ерунды, это твой дом, и ты умрешь здесь, тогда старик кидался ей руки целовать, а мама отстранялась: ну хватит нюни распускать, и без того ужасно тошно, выполи-ка лучше сорняки под бирючиной, смотри, как разрослись, того и гляди задушат несчастное растение.