Принимая в расчет всю приблизительность и условность анализа этой небольшой по объему, но очень значительной по замыслу книги, подчеркну лишь, что ее действие сфокусировано в самых жгучих точках современного бытия, и мир «Комиков, напуганных воинов» далеко не так фантастичен, как это может показаться.
«Лучо смотрит вниз, в бездну, и видит на улице черноволосого мальчика с белым мячом.
Это я, думает учитель, скоро и я спущусь туда».
В контексте сюжета эта ремарка вряд ли попадет в поле зрения, задержит на себе внимание. Но так ли уж случайна маленькая деталь? «Бьется сердце у Леоне, бьется оно и у учителя, которому тоже хотелось бы выйти на поле». Одному предстоит погибнуть от руки убийцы-человека, второго добьет болезнь. Завершение очевидно. Но вот — финальные страницы романа. Леоне возвращается в новую жизнь яркими двухметровыми красными буквами на фасаде здания. А во дворе больницы мальчишка играет в мяч. Он смотрит вверх и машет рукой — не обычное ли «до встречи», посылаемое старому учителю, которого как раз в эту секунду накрывают белой простыней?!
Разумеется, это только личная интерпретация «завершающего начала». Но книги, как люди, рождаясь, обретают собственную судьбу, и прочесть их каждому дано по-своему.
III
Он всегда считал, что жизнь составляют годы, и сейчас поражался, что канва времени заполняется медленно и плотно, как бы нить за нитью, минутами, а уж потом часами.
«Осеннее равноденствие» Конте требует особого внимания читателя: в массе своей мы еще очень далеки от «плюрализма» миропонимания, ибо только начинаем познавать возможности иных, нежели наш русско-европейский, взглядов на окружающее. Рационализм, который уже В. Вернадский рассматривал как ошибку, сегодня предстает в виде серьезной болезни, последствия которой пока еще не осмыслены в полном масштабе. Расхожим в этом плане стало утверждение, что нам недостает восточной мудрости, мы-де слишком привязаны к строгой математической логике. Какая там логика! Мы на самом деле (особенно в наши дни) страдаем от эклектизма, разъедающего всех и вся.
Конте очень далек от этого ультраевропейского модернизма, он до предела обостренно чувствует внешний мир, и, когда сюжеты современной жизни не позволяют передать однозначными словами его сверхощущения, он обращается к преданиям, будучи убежден, что лишь через них приближается к истине. Уже с первых строк писатель ставит себя вне голых конкретностей окружающего, а часто даже над ними. Осень, равноденствие, огни, море — из них «я понял, что легенды рассказывают и о нас и открывают нам тайну наших жизней». Причем «тайна наших жизней» — это не арифметическое сложение индивидуальных судеб (обстоятельств) в разных временных плоскостях. Под «нашими жизнями» Конте понимает всеобщий закон существования, обязательный для каждого элемента мироздания, будь то человек или одинокий валун на морском берегу. А «тайной» писатель считает полную неспособность постигнуть космическую общность нашего единого пути.
Поэтому главным героем своего повествования он делает не собственное «я», хотя рассказ и ведется от первого лица, и не Сару, чье имя, вдохнув библейское дыхание в свет и тьму языческих легенд, угасает лишь на последних страницах книги. Свою любовь, боль, восхищение, страх писатель отдает морю, не отмечая, правда, графически главенство великой стихии. Но отсутствие большой буквы вряд ли введет читателя в заблуждение: именно море переворачивает страницы жизней, выплескивая в сферу видимого и ощутимого то Бога в облике юноши, то «прозрачных, как волна» насекомых, которые прилипают к освещенным изнутри окнам, и кажется, что «сотни глаз за стеклом, обращенных внутрь, тоже разглядывают нас».
А потом оказывается, что «море возвышается надо всем: над рыбацкими суденышками, океанскими лайнерами, волнорезами и набережными, дворцами, церквами, оливковыми деревьями, живыми изгородями из тиса и лавра. Сейчас оно во власти солнца и ветра, из пятна света, такого слепящего, такого громадного, что за ним не видно лазури, оно превращается в расплавленный металл, стекающий к неведомой точке, а потом вдруг становится соленой равниной, бурлящей водоворотами.
Вот оно снова стало голубым, с длинной бирюзовой каймой у берега. Она поднимается все выше, делит пополам окно, в которое я смотрю; в нижней половине, под изогнутым, словно крыло, небом, мечутся мириады волн.