Глаза их – зеркало души, были одного и того же непостижимого серо-голубого цвета и, казалось, таили в себе самые прекрасные в мире мечты… Нос, слегка вздернутый, придавал обоим лицам выражение одухотворенности и живости… Очертания губ говорили о чувственности. Сестра Элизабет была избавлена от необходимости тщательно подкрашивать их помадой, как это делала Аньес… Запястья рук были одинаково тонкими, что говорило о благородном происхождении. Интонация голоса, улыбка, движения были абсолютно одинаковыми и можно было предположить, что спрятанные под чепец волосы сестры Элизабет не острижены, а вьются такими же золотистыми локонами, как у Аньес…
Такое внешнее сходство объяснялось просто: посетительница приемной и смиренная служанка обездоленных были близнецами.
Ожидая в приемной, Аньес впервые с того памятного дня, когда сестра ее постриглась в монахини, задумалась о самоотверженности и мужестве, которыми обладала Элизабет, выполнявшая ежедневную трудную и, как казалось Аньес, неприятную работу, никогда не жалуясь и всегда улыбаясь. Очень часто Элизабет брала сестру в монастырскую больницу, где она должна была ухаживать за больными, и зрелище человеческой немощи всегда наполняло молодую женщину инстинктивным отвращением. Может быть, и она, Аньес, когда-нибудь посвятит себя служению какому-нибудь благородному делу, но никогда, как ей казалось, она не сможет ухаживать за больными и беспомощными стариками. Никогда Аньес не ощущала в себе такой потребности в милосердии. Она увлеклась совсем другим. Впервые в жизни, совсем отчаявшись, Аньес ощутила глубину той пропасти, которая отделяла ее от сестры. Интуитивно, а может быть, желая почерпнуть мужество, недостающее для страшного признания, которое она собиралась сделать, Аньес снова посмотрела на статую святого Жозефа, которому в этот день повезло: он не был наказан. И хотя статуэтка, раскрашенная в стиле Сен-Сюльпис,[1] почти ничем не отличалась от множества других, встречающихся в таких же приютах для обездоленных, Аньес как будто увидела ее другими глазами. Святой Жозеф с белой бородой протягивал руки к посетителям, как будто говоря:
– Вы видите, как я беден… Руки, которые мне дали, слишком хрупки для того, чтобы вновь вернуться к тяжелому плотничьему ремеслу. Помогите! Внесите свою лепту, хотя бы самую скромную, для наших стариков.
Глаза Аньес наполнились слезами: она не могла внести другой лепты, кроме ужасного признания… Святой Жозеф протягивал к ней руки, безмолвно глядя на эти жемчужины печали, называемые слезами…
Когда Элизабет вошла в приемную и взглянула на печальное лицо сестры, она сразу поняла, что предчувствия, терзавшие ее в течение последних месяцев, не обманули ее. Обняв сестру, Элизабет взволнованно сказала:
– Расскажи мне обо всем…
Губы Аньес приоткрылись и задрожали. Но она не произнесла ни слова. Ей хотелось сказать все сразу. Она понимала, если не скажет сейчас, то уже не наберется смелости сказать о том, что угнетало ее в течение трех лет всегда, когда она приходила в эту приемную. Внезапно она поняла, что, сделав страшное признание, она не только нарушит безмятежную тишину святой обители, но и нанесет тяжелый удар той, которая была для нее воплощением любви и милосердия.
Аньес молчала, изо всех сил стараясь скрыть свое смятение под жалкой улыбкой. Элизабет, продолжавшая внимательно и с нежной обеспокоенностью всматриваться в нее, сказала:
– Мне не нравится твоя улыбка… Я уверена, что за ней скрывается что-то серьезное… Ты больше не доверяешь мне?
– Я доверяю только тебе… Поэтому и решила прийти в неурочное для наших встреч время. Еще несколько месяцев назад я хотела сказать тебе правду…
– Это настолько тяжело? Ты поэтому стала реже навещать меня?
– Да…
– Я слушаю тебя, дорогая.
Аньес попыталась снова заговорить, но лишь бесконечное страдание отразилось на ее лице, и она прошептала едва слышно:
– Я не могу!
– Я понимаю, – сказала Элизабет, – есть вещи, о которых трудно говорить даже с родной сестрой. Может быть, ты доверишь их Богу?