Выбрать главу

Феврония нуждалась во мне, чтобы поделиться впечатлениями.

— Посмотрите на эту камею! — показала она.

Я кивнула. Камея действительно заслуживала восхищения. Я не стала поправлять Февронию. Камея, камю — в конце концов не все ли равно! Разница лишь в двух-трех буквах. Главное, чтобы женщина знала, куда вешать украшение.

Я хмурилась. Потому что Мяртэн не стоял рядом со мной. Он отошел в сторону, словно почувствовав себя лишним.

— Где ваш друг работает? — спросила Феврония.

Зачем ей было это знать? Я ответила нехотя:

— В краеведческом музее.

Она удивилась:

— Это ведь не очень высокий пост?

— Да. Довольно скромный. А что?

— Нет, ничего. Знаете, — сказала Феврония сердечно, — иногда я верю, что вы хорошо ко мне относитесь. И мы вполне могли бы стать подругами. Но потом я опять не понимаю, что с вами происходит.

— Если бы я сама это знала.

— Я слыхала, что с людьми искусства трудно жить вместе, — сказала Феврония.

— Наверное.

Она хотела знать, почему так получается.

— Этого я не могу вам объяснить.

— Они слишком высокого мнения о себе. Но им было бы полезно иногда прислушиваться и к мнению народа.

— Вот видите, — сказала я ей. — Вы прекрасно на все отвечаете сами.

И Феврония обиделась. Я не стала объясняться. Время, отведенное на Помпеи, тоже чего-нибудь стоило, и не следовало бросать его на ветер.

Помпеи на девятнадцать столетий были похоронены под пеплом и лавой. Теперь же сюда являлись как на театральное представление. Подъезжали к воротам в роскошных лимузинах и машинах попроще. Всему миру требовалось знать о Помпеях. Мир хотел обязательно увидеть пса в смертной судороге, помпейские Торговый Дом и лавочки. Баню и театр.

Что касается театра, то при Нероне в Помпеях на десять лет запретили игры гладиаторов, поскольку во время одного представления вспыхнуло восстание. В те времена устраивали зрелища для того, чтобы отвлечь внимание народа от будничных трудностей жизни и вытеснить из мозгов недовольство. Видимо, дела Нерона были незавидными, если даже увеселительное заведение взбунтовалось.

Я думала, что pedotto тоже упомянет об этом. Но нет. Да и откуда ему, молодому человеку, знать историю своей страны, если в разные периоды истории ее трактовали по-разному в зависимости от интересов текущей политики.

Весь мир приезжает сюда, в Помпеи. Люди хотят своими собственными глазами увидеть обуглившуюся ковригу хлеба. Яичную скорлупу. Медицинские инструменты и швейные иглы.

И вдруг мною овладела безумная ревность. Я подумала снова о том же самом, о чем думала в Неаполе. Что достоинства эстонского народа известны только эстонцам. Ни его таланты, ни его трудолюбие не смогли привлечь к нему внимания, какое он заслужил, а вот раскопки из-под лавы или появление из-под растаявшего ледника могли бы вызвать к нему интерес и заставить разыскивать на географических картах. Но этого я не решилась пожелать своей родине. Может быть, это даже испугало бы ее, если бы вдруг возник столь большой интерес.

На пороге одной виллы изображение и надпись предупреждали о собаке: «Cave canem». На пороге другой гостей приветствовали: «Salve!»

Мейлер считал, что еще лучше было бы сообщить входящему: non omnibus sum domi — я не для всех дома.

Феврония возражала:

— Нет, нет! Человек должен быть гостеприимным.

Мейлер холодно ответил:

— До известного предела.

— И где этот предел? — спросила Феврония, призывая меня на помощь.

— Предела нет, — сказала я. — Но все-таки он должен быть.

— Я этого не понимаю. Потому что ко мне может прийти каждый, — не сдавалась Феврония.

Мейлер тоже не уступал.

— Неужели каждый? Или все же только те, кого бы вы хотели видеть? А если кто-нибудь вдруг захочет вторгнуться к вам насильно?

— Такому я, естественно, дверь не отворю.

— Вот видите, это разумно, — подытожил Мейлер.

Я сказала Константину:

— Какие бездомные здесь вечера. Ни одного освещенного окна.

— Дом, в котором я живу, стоит возле железнодорожного виадука. Но, кроме того, уже с раннего утра дворничихи «беседуют» друг с другом, перекрикиваясь через улицу. Вы понимаете, что это значит? — спросил Константин.

— Мы вас понимаем, — сказал ему Мейлер. — Мы утешаем вас тем, что жизнь в больших городах становится всеобщей бедой. Я читал, что в Америке каждую минуту убивают человека.