Выбрать главу

Отвечая очередной раз на вопрос-комплимент (ни одно интервью не обходилось без фразы: «Вас называют мастером детали, не так ли?»), Лилли Промет наконец взорвалась:

— О «детали» я уже слышать не могу! Как будто я занимаюсь изготовлением безделушек… Детали сами по себе бессмысленны, в них нет ничего, кроме пыли!

Важное признание. Хотя — такая явная конфронтация с собеседником не характерна для Промет. Обычно она сдержанна:

— Детали? Ну, это сущее наказание, особенно для склеротика: они же не запоминаются…

Вот тут перед нами чистый тон: вежливая улыбка, чуть заметное пожатье плеч и глубоко внутрь загнанная смертельная усталость: от непробиваемой, невменяемой, неиссякаемой наивности вопроса…

Да, без учета иронии у Промет ничего не понять. Секрет ее — не в деталях, не в зоркости. Секрет — в соединении деталей, в характере зоркости. Секрет — в интонации. В почти непередаваемой по-русски (кое-где я это просто «вычисляю») комбинации чувств: корректности и презрения, закрытости и внезапной беспощадной откровенности, желания понять и ледяной насмешливости при невозможности понять. Юмор — небезобидная вещь. Промет как-то заметила (о фашизме), что безоружный малый народ может противостоять оккупантам духовно; в таком случае его оружие: юмор и презрение.

Повторяю: передать эту обжигающе-ледяную интонацию по-русски трудно, переводчикам это далеко не всегда удается, хотя детали и виньетки они пересаживают скрупулезно, однако вы постарайтесь уловить то, что  м е ж д у  узорами:

«В мрачном замке на скале осталась вышивать ришелье и метить платки окруженная своими придворными дамами юная красавица, пятнадцатилетняя королева Исидора, тонкая, как косточка из крыла жаворонка, с прекрасными голубыми глазами; в волосах у нее была лента, расшитая жемчугом, а в голове — чайная ложка разума…»

Это — из «Шалостей земли». Бисерный почерк: рококо, косточка из птичьего крылышка, чайная ложка — ч а й н а я  л о ж к а  р а з у м а, — добавленная в этот прециозный узор, делает его знаком катастрофы, поданным как бы невзначай, посреди учтивой беседы.

Это — из жанра «сказок», «стародавних историй», «литературных реминисценций», одним словом — из «шкатулки».

А вот — «из жизни»:

«Мы живем в безликой части города, в улье для людей… Конец недели знаменуется радостными празднованиями, а в понедельник заколачивают фанерой выбитые стекла в окнах и дверях подъездов. С этим беспокойным народом я каждый день… езжу в трамвае или стою в очередях в магазине, в театр они не приходят. Да и было бы неловко играть для них Дездемону, которая позволила удушить себя, как курицу. Это бы их рассердило; по их мнению, Отелло достаточно было бы задать ей просто хорошую взбучку, и все было бы в порядке».

Реальность таится в провале между двумя-тремя резко освещенными деталями. Стук молотков по фанерным заплатам, декоративная реальность. «Отелло» на сцене. Курица в магазине. Курица на сцене… Спутанный узор.

«Боттичелли!.. Я любила по-детски написанную сверхкрасоту: море в завитушках, розовый и глупый дождь цветов, ангелов с крепкими телами, похожих на больничных санитаров… Весна шла стремительными шагами через апельсиновую рощу. Босая, с цветами в спутавшихся волосах. На шее венок из трав. Подол платья полон ветра и цветов. Но в изгибе губ какая-то черточка боли, какая-то затаенная забота, и в глазах та же печаль, что и у трех танцующих граций…»

Это же настоящий автопортрет стиля! Эстонская горечь сквозь итальянский туристский шик. Или это тот случай, когда Г. Муравину удалось передать в переводе то, что и передать-то почти невозможно? Не завитушки цветов — ангелов — венков — граций. А запах карболки сквозь это благоухание, бег больничных санитаров, боль в уголке рта… Сюрреализм, проступающий сквозь прециозность.