Выбрать главу

Это ощущение большой войны так же существенно в прозе Промет, как ощущение малого мира. Более того, катастрофическая сдвинутость мироздания и есть подлинная ее тема, не менее важная, чем мысль о том, что́ в этом мире сдвигается, кренится и рушится. В «иллюзии дома», главной мифологеме Лилли Промет, акцент нужно ставить на первой части; отсюда и интонация, включающая оттенки от легкой, воздушной усмешки до едва сдерживаемой гримасы боли.

В разгар Великой Отечественной войны, приблизительно в то время, когда наша разведка забросила в Эстонию десантниц, будущих героинь романа «Девушки с неба», — Лилли Промет, двадцатидвухлетняя сотрудница эстонской редакции Ленинградского радио, получила открытку от одного знакомого сержанта, воевавшего в тот момент в составе Эстонского корпуса Советской Армии. Открытка гласила:

«Наилучшие пожелания в связи с освобождением Нарвы — ворот нашей родины. Да здравствует свободная Советская Эстония! Вперед, на запад! Р. Парве».

Ральф Парве впоследствии стал известным писателем. Много лет спустя Лилли Промет процитировала его давнюю открытку, заметив, что это было  л ю б о в н о е  п о с л а н и е, которое она сразу поняла и расшифровала. Счастливый финал этой истории заключается в том, что дело в дальнейшем увенчалось браком, однако финалом смысл не исчерпывается; важнее для нас — сам код любви, сами иероглифы: то, что язык лозунгов и газетных штампов есть естественная и единственная форма выражения, в которой можно передать все, и все будет понятно: смысл сказанного, смысл несказанного, и даже сам факт жизненности этого условного языка. Жизнь вздыблена войной, и язык вздыблен, и понятия — дыбом. Когда Лилли Промет цитирует в «Хризантемах» сорок лет назад полученное любовное письмо, она ведь не историю любви нам рассказывает, она демонстрирует  я з ы к  сдвинутой жизни — с а м  ф а к т  с д в и н у т о с т и, привычной, почти естественной.

Вот почему нет органичной уравновешенности в художественном мире Лилли Промет, хотя и вырастает этот мир вроде бы целиком из «почвы»: в поисках «языка родного, и семьи, и близких, и дома, и крова»[45]. Этот дом не вырастает естественно, он должен быть отвоеван в гигантской, превышающей разумение битве; он не стоит на эпически-прочной почве, как должен бы стоять по идее и по номиналу «родной дом», — он возникает на пересечении мировых вихрей, и стены его сотрясаются, так что букетики цветов дрожат на подоконниках.

Дело даже не в потрясениях военного времени, прямо описанных Промет, скажем, в повести «Время темных окон». Это вообще скорее киносценарий, чем повесть; слишком все «в лоб». Промет сильнее там, где потрясение скрыто, где оно таится, где оно еще только заложено: в перепаде масштабов, в ощущении безмерности мира, с которым соприкасается соразмерный самому себе эстонский характер.

Собственно, не «характер» даже, а некоторый принцип. Крепость в душе. «Говори сам с собой много, а с другими мало».

С чем соприкасается, с чем  с о п о с т а в л я е т с я  эта душа на пронизывающем «азиатском» ветру? Только ли с ситуацией бескрайней опасности? Не только. Еще и с тем, например, что в военное лихолетье каждый путник может постучаться в любую избу, и его пустят, и поделятся последним, и не будут ждать никакого вознаграждения, разве что и он поделится  п о с л е д н и м. Это воспоминание — опять-таки из позднейшей публицистики Промет, из книги «Хризантемы для вашего сиятельства». Но потому, что оно и десятилетия спустя помнится, — видна драма, поразившая когда-то героиню «Деревни без мужчин» Кристину. Она оплакивала свой дом, а оплакала весь мир.

Эта драма и выковала у нее — характер. И интонацию дала. И сквозной сюжет определила — из повести в повесть, из романа в роман.

В «Примавере» и характер, и интонация, и сюжет — все рельефно. Кристине нужен оппонент; татарская пустыня отравила ее; из татарской пустыни башенки Таллина смотрятся не так, как раньше; «гардины на окнах» уже не укрывают от слепящего горизонта. Кристине нужен оппонент, иначе она сойдет с ума от тревоги.

Собственно, теперь ее зовут не Кристина. Ее зовут Саския.

«— У вас редкое имя…

— Моя мама была поклонницей Рембрандта».

Итак, имя кодировано. Искусство вводится в реальность как «иероглиф». Между прочим, Саския — та самая артистка, которая хотела бы играть Дездемону для обитателей своего микрорайона, но полагает, что это бессмысленно. Что-то вызывающее есть в ее характере, что-то экстравагантное, безукоризненное и с вызовом. И имя — с вызовом: его первая носительница «оставила Рембрандта несчастным». Конечно, иероглиф не расшифровывается буквально. Но что-то есть. Разбитая жизнь. Несчастье, спрятанное за железной выдержкой:

вернуться

45

«Шиповник», с. 106.