После своего возвращения с севера он спал отдельно от Салли — даже после той памятной ночи с ливнем, когда он снова стал самим собой. Салли была благодарна ему, что он не сделал попытки восстановить их прежние отношения как нечто само собой разумеющееся. Моррис понимает, думалось ей, что ее чувства к нему переменились. Она не могла так легко простить ему, что он не принял на себя часть ее забот, когда она была беременна, когда рожала ребенка. Да и воспоминание о том, что произошло между нею и Фриско, все еще было живо и бередило ей душу.
Но видеть Морриса таким надломленным и пришибленным было для нее невыносимо; она чувствовала, что должна помочь ему вернуть прежнюю уверенность в себе и самоуважение. Она понимала, что ее любовь — последнее, что у него осталось. Имеет ли она право отнять у него это? — спрашивала она себя. В конце концов, ведь она же любит его. Она знает, что делает с людьми золотая лихорадка. Она сама ведь тоже едва не пала в этом краю жертвой другой, не менее губительной лихорадки, едва не забыла свой долг. И для нее и для Морриса, думала Салли, осталось только одно: крепче держаться друг за друга и постараться наладить совместную жизнь.
Салли чувствовала, что ей еще, помимо всего, необходимо чем-то защититься от Фриско, от этого дурмана, который он на нее напустил. Одно воспоминание о нем вызывало в ней трепет, жгло ее, как огнем, и «это постыдное чувство» вновь закипало в ее груди. Нужно покончить с этим раз и навсегда, сказала себе Салли. Вырвать из памяти и из сердца.
И она раскрыла Моррису свои объятия, заставила его стряхнуть с себя мрачную отчужденность, которая им владела, сумела убедить его в том, что она хочет быть ему не только доброй женой, но и возлюбленной, как было когда-то в первые дни брака. Их сближение наполнило их обоих новым, радостным ощущением полноты жизни и счастья.
Моррис снова ходил с высоко поднятой головой; казалось, он даже испытывает некоторую тайную гордость и самодовольство. В конце концов, он имел то, чего столь многие мужчины на приисках были лишены. И Салли весело распевала, моя посуду или подметая пол. В ее душе не оставалось теперь обиды на Морриса, и скрытая тяга к Фриско не смущала больше ее покой. Моррис стал чаще уделять внимание Дику: возился с ним, брал его на прогулку и немножко ревновал к нему Салли; ему казалось, что она слишком уж поглощена ребенком.
— В жизни не слышал подобной чепухи! — восклицал он, когда Салли весело болтала с малышом, так, словно он мог понять все, что она ему говорит.
— Ах, боже мой, ты же видишь — ему это нравится, — возражала Салли. — А я люблю с ним разговаривать, потому что он такой чудный маленький ворчун! Я просто обожаю его, Моррис!
Когда Моррис, вернувшись однажды под вечер домой, заявил, что устроился на работу, Салли радостно воскликнула: «Ах, как хорошо, Моррис!»
Салли считала, что работа даст ему веру в себя. Но Моррис не пожелал ничего рассказать о своей работе и вел себя очень загадочно. Утром он попросил Салли приготовить ему с собой еды, и только увидав, что он надел рабочий костюм и отправился куда-то с одним из постояльцев, работавшим на Большом Боулдере, Салли догадалась, что Моррис нанялся на рудник.
Она пришла в ужас, когда он вернулся вечером домой, — такой он был грязный и замученный, едва волочил ноги от усталости.
Ну да, он работает отвальщиком на Боулдере, и, конечно, ворочать целый день руду — это не так-то легко с непривычки.
— Но я привыкну, — заявил Моррис, — там есть кое-кто и постарше меня в моей смене.
— Ах нет, Моррис, ты не должен этого делать! — воскликнула Салли. — Ты еще недостаточно окреп. И к тому же в этом нет никакой нужды: мы прекрасно сводим концы с концами теперь, благодаря постояльцам.
— Нет, хватит тебе мучиться одной, Салли, — сказал Моррис упрямо. — Я должен сам зарабатывать свой кусок хлеба. Если иначе нельзя — значит, буду ворочать руду, пока не сдохну.
На приисках говорили, что в отвальщики идут шахтеры, «у которых мозги отшибло». Салли понимала, как было унизительно для Морриса взяться за такую работу. Но он хотел доказать ей, что готов делать все что угодно, лишь бы не взваливать на нее одну заботу об их пропитании. Она умоляла его не рисковать своим здоровьем, говорила, что он надорвется на такой тяжелой работе под землей. Но Моррис упорно цеплялся за эту работу, которую ему с таким трудом удалось получить.
Изо дня в день уходил он утром из дому и присоединялся к веренице рабочих, бредущих по направлению к рудникам. Вечером, когда на широкой пыльной дороге показывалась унылая процессия сгорбленных от усталости, мертвенно бледных людей в молескиновых штанах и грязных фланелевых рубахах, с закопченными котелками и котомками в руках, вместе с ними возвращался и Моррис — такой же бледный и измученный, как все. И всякий раз как пронзительный гудок доносил с рудников весть о новом несчастье, Салли бежала к калитке и с тревогой глядела на дорогу.
Но в тот день, когда Морриса принесли домой на носилках, гудка не было. Рудокопы сказали, что просто Моррис внезапно потерял сознание во время работы; хорошо еще, что он стоял не у ската, где его могло засыпать породой. Врач с рудника считает, что у него сердце сдало и ему нужно малость отдохнуть. И что вообще не следовало бы ему работать под землей. Но ничего серьезного нет.
— Пустяки, не тревожьтесь, мэм, — сочувственно сказали рудокопы и, взяв носилки, торопливо зашагали обратно на работу.
— Салли, прости меня, я такая никуда негодная кляча!.. — стонал Моррис.
— Родной мой, родной! — плача твердила Салли. — Как хорошо, что ты со мной, больше мне ничего не нужно!
Салли послала за врачом. Врач сказал, что Моррис, как видно, задал непосильную работу своему сердцу и теперь уже не сможет больше заниматься тяжелым физическим трудом. Впрочем, при надлежащем уходе и покое можно довольно быстро привести его сердце в более или менее сносное состояние.
Моррис злился и ворчал на то, что ему целыми неделями приходится лежать в постели без дела. Однако мало-помалу он начал вставать и ходить по комнате, не ощущая при этом той слабости и дурноты, которая свалила его с ног в забое.
В Кулгарде происходили торжественные празднества по случаю открытия железной дороги. Все старатели-пионеры, которые первыми пришли сюда из Южного Креста на поиски золота, снова стекались в город из самых отдаленных мест, чтобы принять участие в праздничной процессии. Страсти разгорелись вовсю, когда появились афганцы, их верблюды были убраны цветастыми попонами. Афганцы пожелали занять место во главе процессии, они отказывались следовать позади неверных, но комитет по организации празднеств не так-то легко было сбить с толку.
Впереди, играя на волынке, шел распорядитель празднеств в национальном костюме шотландского стрелка. За ним — на дрогах, запряженных пестро разубранными лошадьми, — ехали первые старатели прииска: Динни, Олф, Сэм Маллет, Тупая Кирка, Билл Иегосафат, Джонс Крупинка и некоторые другие. Далее следовали оркестр духовой музыки и пожарная команда, а за ними — мэр города и члены городской управы. Его превосходительство сэр Джералд Смит, губернатор штата, и депутаты парламента шествовали в сопровождении внушительного кавалерийского эскорта. Угрюмые, раздосадованные афганцы в белых развевающихся одеждах шагали рядом со своими верблюдами, и несколько жалких, одетых в лохмотья туземцев замыкали шествие.
Кулгарди ликовал и веселился целую неделю, весь разубранный флагами и флажками всех цветов и оттенков. Спортивные состязания, торжественный обед, всевозможные развлечения и бал составляли программу празднеств.
— Вы бы видели, что это было! — восклицал Динни, описывая праздник Моррису и Салли. — Нас село за обед человек пятьсот под длинным навесом, выстроенным специально для этого обеда. Мэр сам говорил мне, что праздник обошелся Кулгарди в пять тысяч фунтов стерлингов. Братья Уилки, которые строили железную дорогу, истратили тысячу фунтов на одно только шампанское. Ну, да им бы еще скупиться! Они загребли целое состояние, когда заключили контракт.