Ничего подобного со мной не случилось. Я стала дизайнером.
Пустое креслице проржавевших за зиму качелей тихонько покачивалось, тонко поскрипывая. Эти качели поскрипывали всегда, сколько я их помнила.
– Выше, папа, выше! – солнце светило в глаза на взлёте, я жмурилась, тень набегала на сомкнутые веки в обратном движении, и мне казалось, что я лечу.
Сердце, которое не должно было существовать в несуществующем теле, сжалось.
Скоро увидимся, папа.
День четвёртый
О, господи! Мама!
Она никак не могла так постареть за несколько дней! Моя сильная, добрая, статная мама...
Уголки губ опустились, обрисовав морщины, бегущие вниз. Глаза – яркие, голубые, оттенённые покрасневшими белками. Они все – в жилочках капилляров... Чёрный платок... Где ты взяла его, мама? Тебе не идёт чёрное! Мамочка моя.
Я прильнула к ней, как в детстве, утыкаясь лицом в родные колени. Ничего не чувствуя, но помня – тепло её тела, запах, такой родной, такой... мамин. Целовала и целовала набрякшие венками руки эфемерными губами, роняла призрачные слезы. Мама!
Она вздрогнула, оглядела свою крохотную кухоньку. Снова стала смотреть на стол. На фотографию. Выгоревшие на солнце волосы, облупленный нос, улыбка до ушей, тень от пышной пальмы, которую я обняла, несмотря на обманчивую мягкость колючей коры...
Вот оно – море. Мне шестнадцать. Мама читает под зонтом на санаторском пляже, а я, едва успевая обсохнуть, снова ковыляю по горячей гальке туда, к воде, зеленовато-голубой, солёной. Огромность и мощь живого, дышащего свободой и неукротимостью моря потрясли меня. И остались во мне навсегда.
– Мамочка, милая! Прости! – я задыхалась от слёз, глотая ненужный мне теперь воздух.
Часы на стене оглушительно тикали. Мама гладила и гладила старую фотографию.
День пятый
Сашулька сидела на ковре и сосредоточенно раскрашивала «рисовайку», так звались раскрасски. Я опустилась на колени и подула на непокорный тёмненький завиток на макушке.
– Мама? – она оглянулась, округлив глаза.
Я вздрогнула.
Никого не обнаружив, дочка захлопала глазёнками, губы задрожали.
– Мама? – уже тише, очень жалобно...
Я завыла, раскачиваясь, вцепившись в кулак зубами, словно могла напугать её криком. В комнату заглянул Никита. Осунувшийся, небритый. Под глазами залегли синие тени.
– Малыш, всё хорошо?
– Оршо, – Сашка глотала буквы, когда волновалась.
Она встала и пошла к отцу, но на полпути оглянулась, и посмотрела прямо на меня.
– Мама? – она перевела глаза правее, потом левее...
Я окаменела. Никита подхватил её на руки, прижал к себе кудрявую головёнку, целуя. В глазах плескались отчаяние и боль.
В детской – маленькой комнатке, которую мы отделывали с такой любовью, ожидая появления Сашульки на свет – горел весёлый полумесяц ночника. Доченька моя спала. Я легко коснулась щёчки, словно опасалась её разбудить... Длинные уши Бабуси – она сама дала смешному кролику имя, были зажаты в кулачке. Обычно я вынимала их, и пристраивала игрушку рядышком, чтобы просыпаясь, она могла найти своего маленького друга... Попыталась и сейчас. Разумеется, ничего не вышло.
– Спи, радость моя, золотая головушка,
И пусть тебе снятся чудесные сны,
А под окном поёт песню соловушка...
Я пела колыбельную, которую сочинил Никита. Как пела её каждый вечер, но не сегодня – сегодня, пряча свою боль, её пел дочке папа. Мой единственный мужчина... И всё-таки я не могла уйти, не спев ей. Сашка приоткрыла глазки.
– Мама... – она счастливо улыбнулась в полусне, реснички – пушистые крылья – сомкнулись.
День шестой