Зачем? Откуда я знаю… Мне всегда казалось, что настоящая человеческая жизнь вовсе не сводится к совокупности внешних событий. Типа женился, родил сына, закончил вуз. Самое важное решается и происходит очень глубоко, в абсолютной темноте. Зачастую неясное даже тебе самому. Я хочу знать. Я хочу видеть. Единственное, что я сделал, отправляясь искать Парковую, позвонил Севке и сказал: «Пошел».
И вот тут началось странное. Я чувствовал, что не принадлежу себе полностью. Вернее, не совпадаю, что ли, сам с собой до конца. Я брел по улице. Серый асфальт, кое-где мягкий от жары. На газонах – чахлая городская трава. Глаз с фотографической точностью фиксирует каждый бычок под ногами. Каждый отблеск слепящего солнца в стекле. Но одновременно я как бы вижу себя со стороны, с высоты. Парня в белой рубашке. В светлых брюках. Он идет – руки в карманах – спальным районом одной из городских окраин. Минует трамвайное кольцо. Углубляется в арку. Проходит один квартал. Второй, неотличимый от первого. Останавливается перед единственным подъездом блочной шестнадцатиэтажки. Внимательно рассматривает эту воплощенную мечту любого террориста. Из подъезда выходит старик с собакой. Пока домофон не щелкнул, парень поспешно протискивается в дверь. Лифт грозит оборваться при каждом лязгающем всхлипе, но все же довозит его до нужного этажа. На секции – черная железная дверь. Пять кнопок. Надпись: «Россию спасут ученики школы № 69, бля…» Кнопка 47. Фашистская свастика. Оставшийся почему-то без тела член-истребитель. Парень поднимает руку к звонку и опускает. Какое-то время прислушивается к тому, что происходит за дверью. Еще раз поднимает руку. Опускает еще раз. Долго стоит. Потом отступает на шаг. Выходит на балкон, соединяющий жилую площадку с черной лестницей. Закуривает. С высоты 14-го этажа рассматривает город. Купола, заводы. Совсем близко горы, поросшие соснами. С левого края видно даже хорошо знакомое ему озерцо, где на дне, в кромешном иле молчат, намертво захлопнув свои пасти, беззубки. А по укромным заводям цветут, источая мерзкий аромат, мелкие восковые соцветия. Белая рубашка расцветает темными пятнами пота. Он ничего не может с этим поделать. Он ни с чем не может ничего поделать. Только чувствует, как одолевает его странное оцепенение, хорошо знакомое по ночным кошмарам. Ни проснуться, ни убежать. Есть что-то тошнотворное в том, как не самые лучшие из твоих снов обретают реальность. Они жадно всасывают ее оттуда, где неизбежно остаются черные дыры. И больные цветы кошмара хорошеют. Дети-вампиры. Только на пухлых губах, в самом углу – улика-предатель – рубиновая капля живой человеческой крови…
Я докурил сигарету, отправил бычок вниз. Проследил его полет. Смертник-парашютист. Нелепый самолетик. Вот так становятся пациентами психбольниц. Что я здесь делаю? Взрослый, вменяемый человек. Абсолютно трезвый. Мучительно захотелось вниз – на слепящий свет дня. Сесть с бутылкой пива где-нибудь в сквере и наблюдать – как воробьи гоняются за мухами пуха. Тут сзади будто прошелестел сквозняк. Стукнула дверь балкона. Я резко обернулся и – готов поклясться – уловил какое-то движение на лестничной клетке. «Что-то нарушилось, точно…» – кольнуло в мозгу. И тут я испытал одновременно два чувства – острой жалости и облегчения. «Что же ты хочешь, кретин несчастный? Сраный охотник на ведьм. Что скажешь? Что спросишь? Ивановы здесь живут?» Сквозняк гонял по площадке комок тополиного пуха, густо перемешанный с мусорной трухой. Ну пришел – так пришел… Я еще раз вернулся к черной железной двери. Опять прислушался. Подумал: «Глухо, как в танке». Позвонил. Ответа не последовало. Я звонил еще и еще. Безрезультатно. В том же странном оцепенении спустился вниз. Не на лифте – а глухой цементной лестницей, трудолюбиво обгаженной кошками и людьми. Будто старался оттянуть то время, когда за мной лязгнет, наконец, замок домофона, и я выйду из зоны своего наваждения. Кого я хотел обмануть? Почему не остался ждать на балконе? Все ближе чувствовал немого соглядатая? Хотел, чтобы дверь открылась? Или боялся этого?
В общем, без ста граммов уже не разобраться. Я добрел до первого попавшегося летнего кафе. Оно называлось «Клубничка». Взял водки и испачканную чем-то рыжим лепешку, которую продавали здесь под видом пиццы. Ко мне немедленно подсел мужичок в футболке «Нескафе» и сообщил, что написал вторую часть «Конька-горбунка». Называется «Лошадь горбатая». Принялся читать. Главный герой и славный конек путешествовали, легко меняя страны и города. Я пил и прислушивался к себе. Душа плакала: волны дурной энергии шли вперехлест. Закручивало до черных воронок. К концу первых 350 граммов внутренний плач сменился воем. Так воет в зимнюю ночь голодный пес. Два голодных пса. Целая стая – оставленная без лап сумасшедшим трамваем. А единственный способ, которым можно было все это утихомирить, оказался для меня безнадежно потерянным. Она – ведьма – женщина – внутренняя женщина во мне – моя внутренняя женщина – тю-тю. Гадом буду: нельзя было медлить у кнопки звонка. Нельзя было сомневаться. «Двери ТУДА открываются только при полной волевой концентрации». Оставалось пить. И я пил. Закусывал уже несвежей сосиской, небрежно замаскированной под хот-дог. Пил снова. Смешивал ерша. Потом куда-то исчез тот, кто досочинил «горбунка». Я выполз из «Клубнички». И, как говорит моя мама про очень пьяных людей, отправился писать вавилоны. Снова искал тот дом и квартиру. Фонари, конечно, не горели. Я заблудился, несколько раз упал. Сбил в кровь руки. Нашел, наконец, 36 дробь один, но почему-то уже не на Парковой, а на Июльской. Плюнул. Решил позвонить домой. Но едва мертвенный свет мобильника осветил мне лицо – я получил хороший удар сзади по голове. И вот я здесь – в траве. Уже не больно и не тошнит, воротничок рубашки слабо пахнет рвотой и сырой кровью, скоро, видимо, начнет светать. И я с безнадежной уверенностью, как-то очень ясно понимаю: с прибытием! Вот они – вылупились – оба два – бритвой вспоров темноту покоя, – немигающие глаза моей тоски. Не соприродной мне твари, с вертикальной постановкой зрачка. Покой и радость просто жизни и просто любви кончились. Я ошибся со Светкой. Она не та… Хотя та… Она любит – пусть будет… Но… Я – один, и внутри – навсегда – беспокойство без имени.