На картофельные поля из областного города приехал и стар и млад. С приподнятым настроением, с желанием поработать. Сам вид урожайного поля, где после прохода копалки земля прямо-таки скрывалась под сплошным настилом из крупных клубней, — эта картина подхлестывала людей. И чем гуще стояли за их спиной сетки и мешки, набитые картофелем, тем светлей отзывалась на добро душа человека. Вот ведь какое богатство может дать земля! Не пропадать же выращенному для общего блага!
И все-таки это была тяжелая работа. К вечеру спину, не разогнуть. Однако даже поздние машины не уходили в город пустыми. Грузили их из последних сил: картошка шла на завод, где они работали, для их столовых и магазинов. Правда, там тоже не было емкого хранилища, и потому картошку прямо из кузовов продавали в рабочем поселке по магазинной цене. Покупали ее охотно и помногу, особенно если семья находила местечко для хранения. Чистая, звонкая, прямо с поля, картошка привлекала самых привередливых покупателей. Все радовались, что не придется бегать зимой по магазинам и стоять в очередях.
На том же урожайном поле, только с другой стороны, черепашьим шагом двигался по рядкам тяжеловесный картофельный комбайн. Водил его Веня Савин, на сортировке стояли лужковские женщины. От комбайна картошку увозили в самосвалах, через автовесы, на Кудринский пункт сортировки. И опять же в город, на зимнее хранение по различным базам.
Заботой самого Зайцева сделалась в эти дни семенная картошка. Вместе с агрономом он выбрал пять гектаров с наименее поврежденной ботвой. Ботву скосили, убрали и за три свежих утра копалкой выложили клубни на землю, под солнце и ветер, чтобы хорошенько подсушить.
Через два дня сюда перевели часть людей. Ведра у них обложили мешковиной, прицепные кузова тоже затянули брезентом, чтобы помягче клубням. А недалеко от навеса застелили соломой основания для буртов.
Зинаида согласилась побыть здесь за старшую. Она решительно пресекла все попытки обращаться с семенами, как с булыжниками, объяснила, что на зимнее хранение кладут небитые клубни. Из прицепов на соломенную подстилку стали сваливать машину за машиной. Бурты вытянулись метров по тридцать каждый. Два дня их держали открытыми, после чего окутали соломой, и сам Митя бульдозерной лопатой аккуратно подгреб с двух сторон землю. Клубни опять оказались в сухой прохладе. До весны. Старый, дедовский способ. Что поделаешь, если нет современного хранилища! Впрочем, не такой уж и плохой способ, если осень ядреная и без холодных дождей. Картошку со своих огородов тоже по сей день хранили в ямах. И ничего. Весной открывали и видели сухие чистые клубни. На базаре эта перебранная картошка шла на рубль три килограмма. Дороже магазинной, а брали охотно. Уж больно приглядна, вовсе без черноты от побоев и болезней.
Зина работала все эти дни с каким-то болезненным азартом. Выглядела она сумрачно, разговаривала неохотно, похоже, очень неприятная дума ни на минуту не вставляла ее. Когда вечером приходила домой, тоже не больно оживлялась даже при детях. Так, два слова с матерью, приказ Глебу и Борису ложиться, ответ на вопрос Марины — и скорее в спальню, чтобы побыть со своей думой наедине. Когда дети засыпали, она вытаскивала из-за лифчика потрепанные письма, два письма, полученные одно за другим, перечитывала их, и брови ее грозно сходились. Так она долго сидела, задумавшись, бросив руки с листками на колени. И такая горечь стыла на ее красивом лице, такая боль…
— Дура я, дура, — сказала однажды себе самой. И, еще раз оглядев листки, исписанные красивым почерком Бориса Силантьевича, принялась рвать их, медленно и с болью, сперва пополам, потом еще надвое, еще, пока в горсти не остался ворох мелких квадратиков. Она жестко смяла их, накинула на плечи шаль и вышла в огород, пахну́вший на нее холодом быстро остывшей земли и осеннего неба. Без слезинки на глазах открыла дверцу летней кухни, сунула в печку бумажную труху с несбывшимися надеждами и чиркнула спичкой. Стояла и завороженно смотрела на пламя. Все! Чего надумала? На что рассчитывала с кучей детей, с уже сложившейся, быстро проходящей бабьей судьбой?..
Откуда-то из далекого девичества выплыла в памяти частушка. С томительным ощущением безвозвратности она прислушивалась к ее звучанию:
Вернувшись, она еще долго сидела над Борисом и Глебом, над Катенькой, вглядываясь при зеленоватом свете ночника в их безмятежные святые черты, и смутно угадывала, что в них прорезается от нее самой, а что от Архипа. А ведь были и молодость, и великие какие-то надежды, мечты о бесконечной радости от большого мира и необыкновенной, яркой жизни. Все это вспомнила, разглядев свою девичью мечту в Катенькином лице, доверчиво расслабленном во сне.