Я замечаю, что опустила меч, только когда муж поднимается на ноги. Он качает сына на руках, тот улыбается во весь рот с первыми молочными зубками.
– Я отнесу Санечку в детскую.
Его шаги по мягкому ковру звучат набатом в тишине, хранимой нами тремя все время, пока Тёма не с нами. Я ловлю себя на мысли, что хочу услышать, как хлопает входная дверь, хочу, чтобы он убежал.
Но вместо этого стучит плотно прикрытая дверь детской. И мой муж возвращается.
– И что же мы теперь будем делать, Артемий? – тихо спрашивает тогда Леонид.
– То, что и надо сделать, – устало отвечает тот. – Василек?
Он сказал только это. Но я поняла все несказанное.
– Нет.
Слово рубануло по воздуху вместо клинка.
– Для меня нет иного пути, – говорит муж так, словно мы выбираем, куда поехать в отпуск. – Ты видишь, что показывает тебе твой меч. Других духов в комнате нет – как Проводник тебе говорю. Для меня возможен только один финал. И я не хочу заканчивать… так.
– Ты для этого час назад сражался за свою жизнь? Чтобы теперь просить об этом меня?
– Для этого и сражался. Я не хотел уйти, оставшись в твоей памяти психом. Они явно не представили бы мою смерть казнью из милосердия. – Тёма подается ко мне, словно подставляя грудь под лезвие. – Мне важно было, чтобы ты знала. И мне важно, чтобы это была ты.
– Я не… Ты больше не будешь применять способности, ты можешь просто…
– Мучиться от кошмаров? Бояться темноты? Мечтать о смерти, как в последние дни, потому что в той темноте хотя бы не будешь бояться? Сидеть всю жизнь в палате с мягкими стенами? – он качает головой со слипшимися на лбу кудрями. – Сейчас уже ничего не сделать. Я ведь прав, Леонид Михалыч?
– На этой стадии процесс не остановить, – негромко подтверждает куратор. – Даже препараты не помогут.
– Я уже мертв, Василек, только еще хожу. Я не хочу, чтобы в мире, где живешь ты, стало одним монстром больше. – Тёма кладет руку на мою, опущенную, с цукой[10] катаны в пальцах. Шелковая оплетка впитывает ледяной пот с ладони. – Давай. Путь к сердцу мужчины лежит через желудок – буквально. Наши друзья разберутся с телом и обставят все несчастным случаем, как всегда.
– Я не могу.
– Ты единственная, от кого я это приму. А тебе будет некого винить.
– Я. Не. Буду.
– Василек, – в его глазах покой, как в его голосе, и в них – смерть. – Любой может умереть. Я прежде всего. Помнишь?
Я смотрю в эти глаза и подаюсь вперед. Его губы сухи, как мои веки, когда я наконец отстраняюсь и отступаю на хорошо знакомую дистанцию.
– Я люблю тебя.
Он улыбается и успевает ответить тем же, прежде чем я заношу клинок.
Похороны устраивают через пять дней.
Людей немного: коллеги, однокурсники, парочка друзей. Его родителей и сестры с нами нет. Они передали соболезнования в сообщении.
На прощании гроб был открытый, лицо – изможденное последним месяцем, но умиротворенное настолько, что я его таким почти не помню.
Когда все заканчивается, Пашка уходит первым – он избегает встречаться со мной глазами с того самого дня. Всхлипывающая группка медленно разбредается кто куда по дорожкам, петляющим под соснами между памятниками.
Я подхожу к Леониду, дымящему у дороги для машин, присевшему на столики под навесом. Здесь мы сейчас могли бы пить водку и говорить всякую чушь, но Тёма никогда не хотел поминок.
– Сигарета есть?
Куратор смотрит на меня – в отличие от Пашки, он не стесняется.
– Ты не куришь.
Я каркающе смеюсь – совсем как Тёма в день, когда он в последний раз дышал:
– Хороший день, чтобы начать.
Леонид молча протягивает мне пачку и щелкает зажигалкой.
Первые затяжки идут с трудом, дым рвется наружу с кашлем, но я вдыхаю снова и снова. Даже это ощущение лучше, чем отсутствие вкуса еды на языке и тепла солнца на лице, преследующее меня в прошедшие с тех пор дни.
Я так и не сумела заплакать.
Какое-то время мы просто смотрим на тень от сосен, покачивающуюся на нагретом асфальте.
– Я ухожу, – говорю я потом, и Леонид без удивления кивает:
– Паша тоже подал в отставку.
– Я ухожу из Бойцов. Но хотела бы остаться тренером.
Он поворачивает голову, глядя, как я подношу догорающую сигарету к губам. Я не вижу его лица, но впервые за восемь лет знакомства слышу в словах моего куратора потрясение, когда он спрашивает: